Нежность к ревущему зверю
Шрифт:
– Так то врачиха!.. Она, может, по науке, может, она американские пилюли глотала...
"Оказывается, вы еще живы, вы еще умеете говорить на этом дурацком милом родном жаргоне?.." - думал Лютров, улыбаясь, всматриваясь в возбужденные лица, и таким неповторимо прекрасным, далеким эхом отзывались в душе их голоса.
У дяди Юры был потертый, но еще крепкий, устойчивый на волне ял с мотором, стоящим на кормовых шпангоутах; нещадно дымящим и нечно сырым от потеков масла.
Перед рассветом он спускал ял на воду и уходил в море ловить ставриду на самодур - "цыпарь". Но погода стояла теплая и тихая, рыба "не шла". Иногда попадалась пикша или катраны, Лютров видел разбросанные
И усыпляло и будило Лютрова море. Проснувшись, он натягивал синий спортивный костюм и шел к воде. Иногда вместе с дядей Юрой уходил в море и видел там восход солнца, священное действо рождения дня. Глядя, как розовеет и плавится выглаженная безветрием серо-стальная водная ширь, он думал, что всякое рождение в этом мире - рассвет: появление человека, животного, дерева. Всякое рождение - священно на земле, потому что сущность рождения - обретение света.
После возвращения с рыбалки он помогал старику вытаскивать ял на берег, относил в сарай тяжелые весла с веревочными петлями уключин, купался, пил чай и слушал городские новости в пересказе жены дяди Юры, глуховатой старухи Анисимовны. Она уважала Лютрова за внимание к ее долгим рассказам о том, как было в памятном ей прошлом, и сводила к нему всякий их разговор. Они вспоминали общих знакомых, кого и куда раскидало время, кто умер, кто жив и как живет. Помянули деда Макара и всех, кто когда-то работал на Ломке.
...Погода стояла тихая, жаркая, море лежало недвижно и, будто вылощенное, отблескивало серо-голубой пленкой.
По вечерам на горизонте, над полоской черно обозначенных снизу туч глазасто вспыхивала первая звезда. Чуть тронутая темнотой голубизна неба вокруг нее насыщалась синевой, чистой и глубокой. К западу синева переходила в размытую пустотно-легкую светящуюся зелень, которая затем выцветала и будто осыпалась в розовое марево над местом захода солнца. Море в той стороне тоже становилось акварельно-розовым, но дальше к востоку, все тусклее, все более неуловимо отблескивал солнечный жар заката. Наконец блеск исчезал, море па востоке словно затаивалось в полутьме, и только у берега, в тени обрыва и выступающей вровень с ним скалы, вода еще сохраняла Дневной пляжный сине-зеленый цвет.
Иногда перед заходом солнца слабый ветер поднимал суетливые нестройные волны. Море густо темнело, принималось судачить у берега, но за ночь стихало, сморенное теплотой, покоем, сном.
Ночь нередко заставала Лютрова высоко над городком и морем, на вершине Красной горки, рядом с мученицей-сосной, серо темневшей в месте надруба. Ее оголенные корни, высунувшиеся над обрывом и вновь ушедшие в землю, напоминали щупальца большого спрута. Лютров подолгу стоял там в темноте и глядел на восток, где от виноградных холмов медленно отделялась луна, превращаясь из медной в раскаленно-золотую. Небо в том месте, откуда она всходила, становилось чернее, холмы терялись в этой черноте, зато море, в сторону которого луна поднималась, облекалось в зыбкую пелену света; сначала свет четко обозначал границу воды у берега, затем отступал, рябил и рыхлился, растекаясь по дали, бессильный охватить водную беспредельность.
После долгих ночных прогулок Лютров спал до тех пор, пока Анисимовна не начинала кормить кур, и тогда пробуждение выглядело потешно. Держа в руках зеленую миску с зерном, она проходила за дом, куда глядело окно комнаты Лютрова, и принималась верещать неожиданно писклявым голосом:
– Иду-иду-иду-нате-нате-нате-нате!..
Курами овладевало помешательство. Они срывались к ней со всех сторон двора, с ходу подлетывали, топча друг друга, кувыркаясь и падая, суматошно хлопая крыльями... Паника продолжалась несколько мгновений и вдруг обрывалась, и тогда за окном слышалась сосредоточенная барабанная дробь клювов по противню. К этому времени Лютров сидел на кровати с видом провалившегося в преисподнюю, но еще не разобравшегося, где он.
По утрам он бродил над береговыми обрывами, по улицам городка, поднимался по нестираемым каменным лестницам, угадывая на плитах старые сколы и трещины, дважды побывал на кладбище, безуспешно пытаясь отыскать могилу деда, был на Ломке за кладбищем, где уже ничто не напоминало об известковой печи, кроме едва приметных остатков круглой кладки.
Выходя на прогулки ни свет ни заря, Лютров начинал свой путь по дорожкам мальцовского парка, защищенного от ветров с моря плотным рядом кипарисов. Шум моря, проникая сквозь пахучую листву ухоженного парка, звучал в нем, как негромкая музыка.
Вдоль каменной ограды лоснились жирными листьями кусты лавровишни, покачивались тугие ветви благородного лавра, и снова возвышались старые, опутанные сухими жилами плюща кипарисы, защищая теперь уже с севера эти петляющие дорожки в кайме розовых кустов и тонких деревцев японской мушмулы. Одна из дорожек вела к отлогой, с низкими ступенями лестнице на пляж. Спуск начинался стройной колоннадой, за которой сине проглядывало море; до него оставалось несколько шагов, и он шел навстречу его дыханию, к вечно живой воде, рядом с которой ширятся думы, да и тишина в душе блаженна. Перед колоннами стояли разросшиеся деревья магнолии, иногда ему казалось, что он улавливает тонкий запах цветов, и на память приходила Валерия.
Прошел без малого месяц, и Лютров стал привыкать к ощущению родины, сживаться с ним, как и со старым домом дяди Юры, с курами Анисимовны, с разноголосым шумом и запахами живущего рядом моря.
Он много ездил по берегам, посетил памятные места, считая себя по праву рождения приобщенным к камням Севастополя, к Вечному огню Малахова кургана, к обильно политой кровью Сапун-горе, к братской могиле матросов линкора "Новороссийск"... Это набатное безмолвие далекого и такого недавнего прошлого смиряло и оттесняло прочь личное в нем, обращало душу к иному познанию, и тогда он чувствовал себя ребенком, как у деда на Ломке, где каменные громады рыжих скал возвышались над его мальчишеской головой грозно и величественно.
В конце августа он побывал в картинной галерее Айвазовского в Феодосии. В город приехал утром и, проведя полдня в галерее, решил искупаться перед тем, как ехать обратно. Но выкупаться так и не удалось. Млевшая под солнцем масса людей, несообразно столпившаяся у воды, убивала всякое желание купаться: к воде, казалось, нельзя было пройти, не наступив на сгрудившихся в тесноте купальщиков. Здесь его, в растерянности стоящего возле раскаленной под солнцем машины, и приметила оказавшаяся в этой толпе Томка, знакомая Извольского. Поистине тесен мир.
Уже подрумяненная, со слегка облупившимся носом, она одинаково весело радовалась встрече и ругала невзгоды феодосийской тесноты, зарекалась во веки веков ездить на юг, "пропади он пропадом", а когда узнала, что Лютров уезжает в Ялту, захлопала в ладоши и попросила довезти и ее с двумя подружками, потому как они собрались бежать из Феодосии.
В машине, усевшись рядом с Лютровым, Томка возмущалась:
– И чего я сюда сорвалась? И вообще, чего сюда все несутся, как помешанные? Загорать, и все? Интересное кино - гробить на это отпуск... Мода, что ли?
– Она помолчала, оглянулась на своих молчаливых спутниц и негромко добавила: - Лучше бы в городе остаться... К Витьке бы ходила...