Нежность
Шрифт:
Свою —
я это акцентирую.
Я так по-ангельски живу —
чуть Щипачева не цитирую.
От этой жизни я зачах.
На женщин всех глаза закрыл
Неловкость чувствую в плечах.
Ого!
Растут, наверно, крылья!
Я растерялся.
Я в тоске.
Растут — зануды!
Дело скверно!
Теперь придется в пиджаке
проделать прорези, наверно.
Я
Жизни не корю
за все жестокие обидности.
Я ангел.
Только вот курю.
Я —
из курящей разновидности.
Быть ангелом —
страннейший труд.
Лишь дух один.
Ни грамма тела.
И мимо женщины идут.
Я ангел.
Что со мной им делать!
Пока что я для них не в счет,
пока что я в небесном ранге,
но самый страшный в жизни черт,
учтите,—
это бывший ангел!
Я у рудничной чайной,
у косого плетня,
молодой и отчаянный,
расседлаю коня.
О железную скобку
сапоги оботру,
закажу себе стопку
и достану махру.
Два алтайца коричневых
чай дымящийся пьют,
и студенты столичные
хором песни поют,
и, невзрачный, потешный,
странноватый на вид,
старикашка подсевший
мне бессвязно твердит,
как в парах самогонных
в синеватом дыму
золотой самородок
являлся ему,
как, раскрыв свою сумку,
после сотой версты
самородком он стукнул
в к--.' им о весы,
как шалавых девчонок
за собою водил
и в портянках парчовых
по Иркутску ходил...
В старой рудничной чайной
городским хвастуном,
молодой и отчаянный,
я сижу за столом.
Пью на зависть любому,
и блестят сапоги.
Гармонисту слепому
я кричу: «Сыпани!»
Горячо мне и зыбко
и беда нипочем,
а буфетчица Зинка
все поводит плечом.
С пустотою в стакане,
чем-то вымазав рот,
плачет старый старатель
оттого, что он врет.
Может, тоже заплачу
и на стол упаду,
все, что было, истрачу,
ничего не найду.
Но пока что мне зыбко
и легко на земле
и буфетчица Зинка
улыбается мне.
7 Е. Евтушенко
* * *
Играла девка на гармошке.
Она была пьяна слегка,
и корка черная горбушки
лоснилась вся
И безо всяческой героики,
в избе устроив пир горой,
мои товарищи геологи,
обнявшись, пели под гармонь.
У ног студентки-практикантки
сидел я около скамьи.
Сквозь ее пальцы протекали
с шуршаньем волосы мои.
Я вроде пил, и вроде не пил,
и вроде думал про свое,
и для нее любимым не был,
и был любимым для нее.
Играла девка на гармошке,
о дальних пела берегах,
и шлёпали ее галошки
на исцарапанных ногах.
Была в гармошке одинокость,
тоской обугленные дни
и беспредельная далекость,
плетни, деревья и огни.
Играла девка, пела девка,
и потихоньку до утра
по-бабьи плакала студентка —
ее ученая сестра...
* * *
Ты — не его и не моя.
Свобода — вот закон твой жесткий.
Ты просто-напросто ничья,
как дерево на перекрестке.
Среди жары и духоты
ты и для тени непригодна,
и запыленные листы
глядят мертво и неприродно.
Вот разве тронет кто рукой,
но кто — рассеянный подросток,
да ночью пьяница какой
щекою о кору потрется...
Ты не унизилась, чтоб стать
влюбленной, безраздельно чьей-то.
Считаешь ты, что это честно,
хоть честность и не благодать.
Но так ли уж горда собой,
без сна, младенчески святого,
твоя надменная свобода
ночами плачет над собой?!
*** ®
Из найденного дневника
Ну что же, брат, — вот зрелость и настала!
Ты юноша еще, но не юнец.
Уже далеким кажется начало.
Еще далеким кажется конец.
Какой ни есть, а опыт за плечами.
На нем раздумий зрелости печать.
Не в радости тот опыт, не в печали,
а в превращеньях радости в печаль.
Две формы чистоты — печаль и радость,
когда они воистину чисты,
но в превращеньях — горькая отравность