Нежность
Шрифт:
вздохнула
и ушла?!..
ТАЙНЫ
Гают отроческие тайны,
как туманы на берегах...
Были тайнами — Тони, Тани,
даже с цыпками на ногах.
Были тайнами звезды, звери,
под осинами стайки опят,
и скрипели таинственно двери —
только
Возникали загадки мира,
СЛОЕНО шарики изо рта
обольстительного факира,
обольщающего неспроста.
Оволшебленные снежинки
опускались в полях и лесах.
Оволшебленные смешинки
у девчонок плясали в глазах.
Мы таинственно что-то шептали
на таинственном льду катка,
и пугливо, как тайна к тайне,
прикасалась к руке рука...
Но пришла неожиданно взрослость.
Износивший свой фрак до дыр,
в чье-то детство, как в дальнюю облас-
гастролировать убыл факир.
Мы, как взрослые, им забыты.
Эх, факир, ты плохой человек.
Нетаинственно до обиды
нам на плечи падает снег.
Где вы, шарики колдовские?
Нетаинственно мы грустим.
Нетаинственны нам другие,
да и мы нетаинственны им.
Ну, а если рука случайно
прикасается, гладя слегка,
зто только рука, а не тайна,
понимаете — только рука!
Дайте тайну простую-простую,
тайну — робость и тишину,
тайну худенькую, босую...
Дайте тайну — хотя бы одну!
СИРЕНЬ
бот полночь.
Вот заполночь.
Устал перечеркивать.
Берет меня за плечи
бессонница чертова.
Все зыбко,
неистинно,
за что ни возьмешься.
Из дому!
Из дому!
Здесь невозможно!
«Москвич» мой отчаянный,
товарищ бывалый,
от дома отчаленный,
плывет вдоль бульваров.
Но — липы и тополи,
зачем вы шумите?
Но — запахи тонкие,
зачем вы щемите?
Но — астры,
настурции,
маки,
табак,
зачем вы,
настырные,
пахнете так?
Повсюду попарно
с руками в руках
девчата и парни
сидят в уголках.
Милиционеры
не смотрят на них.
Молитесь на нервы
таких постовых.
Над астрами,
каннами
они без девчат
в своих подстаканниках,
как ложки, торчат.
Скорость убавил я.
Лучше так.
Вдруг
у «Балчуга» —
«Эй,
левак!»
И на сиденье
плюхнулось —
да как!
– -
чудное виденье
(в зубах —«Дукат»).
Какие-то пьяные
в стекло стучались к ней.
Сказала:
«Прямо.
К вокзалу. Быстрей».
Поглядывсл я искоса
и выжимал все сто.
От сигареты искорки
посверкивали зло.
И злость была в косынке,
до бровей кск раз,
и злость была в косинке
полумонгольских глаз.
Вдруг выругалась:
«Поздно».
И сумку теребя:
«Ушел последний поезд.
Можно у тебя?
Не думай —
не безденежна.
Я, парень, заплачу.
Только ты без этого —
страшно спеть хочу».
Приехали.
Усталая,
до детскости бледна,
из сумочки достала
чекушку она.
Ловко пробку выбила
и, прислонясь к стене,
сказала:
«Парень, выгьем.
Конфеточки при мне.
Работаю я в «Балчуге».
Клиентов —
будь здоров1
Писатели и банщики,
включая докторов.
На славу учит «Балчуг».
Ругаюсь —
высший шик.
Ушла из меня баба.
Стала как мужик...»
Уезжал я рано.
Ее будить не стал я.
Она спала так радостно,
как девочка усталая.
Исчезло то обычное,
что пило и грубило,
и что-то в ней
обиженное,
застенчивое было.
Оставил я записку,
где чай, где хлеб, где масло.
Потом о ней забыл я.
Весь день как черт мотался.
Но, возвратившись вечером,
суетою вымотанный,
увидел я:
все светится,
все вычищено,
вымыто.
И на столе застеленном
в пахучей тишине
стоит сирень,
застенчивая,
как она во сне.
И пусть там,
в этом «Балчуге»,
как оборотень-грусть,
вам,