Нежность
Шрифт:
5 Е. Евтушенко
я слагал стихи первомайские,
к Дню шахтера
и к Дню физкультурника.
Был там очень добрый заведующий,
мне, наверное, втайне завидующий.
Как я ждал того мига заветного,
когда он,
вникая замедленно,
где-то в строчке исправив ошибку,
скажет,
тяжко вздохнув:
«На машинку!»
Там
на заметки презрительно глядя.
В перманенте рыжем серебряно
проступали седые пряди.
Было что-то в ней детское,
птичье,
но какое-то было величье
и была какая-то сила,
независимая и едкая,
даже в том,
как она просила:
«Одолжите-ка сигаретку!»
Она морщилась,
содрогательно
фельетоны беря бородатые,
и печатала сострадательно
мои опусы барабанные.
И, застенчив как будто с Фемидой,
я, на краешке стула сез,
так просил ее перед фамилией
напечатать не «Е»,
а «Евг».
И когда мне мой опус новый
положили с «Н. П.»
на стол,
мне сказала она с жесткой ноткой:
«Слава богу,
что не пошел!»
Но однажды
листочки скомканные
я принес к ней в табачный дым.
А она:
«Вроде праздник нескоро...
Что — не к празднику?
Поглядим!»
То же скучное выраженье, —
мол, ни холодно,
ни горячо.
Вдруг затихла машинка:
, «Женя,
а вы знаете —
хорошо!»
...Стал я редко бывать в той редакции.
Просто вырос —
немудрено.
Были «ахи», были ругательства,
только это мне все равно.
Дорогая Татьяна Сергеевна!
Я грущу о вас нежно,
сердечно.
Как вам там
в машбюро
покуривается?
Как вам там на машинке постукивается?
И несут ли стихи свои мальчики,
неумытые,
в синеньких маечках,
ожидая от мира оваций,
к Дню Победы
и к Дню авиации?!
Одного мне ужасно хочется:
написать такое-такое,
чтобы стало тепло,
кому холодно,
будто тронула мама рукою.
Чтобы я вам принес эту штуку
на машинку
и с тем же дрожанием
я испытывал ту же муку
и за почерк
и содержание.
Чтоб затихло каретки движенье.
Чтоб читали еще и еще
и сказали мне просто:
«Женя,
а вы знаете —
хорошо!»
* * *
Я ругаю все напропалую.
Я друзьям-товарищам грублю.
И меня такого не целует
женщина, которую люблю.
И в смятенье я, бескрылый, стыну,
слыша рядом трепет юных крыл:
«Что с тобою? Как тебе не стыдно!
Разве ты такое говорил!»
И в глазах сверкает зло и храбро,
словно отблеск дальнего огня,
мною же встревоженная правда,
но уже отдельно от меня.
В них костры у Смольного не тают,
в них под взрывы гулкие гранат
кони революции летают,
песни революции гремят.
Положила руки мне на плечи,
спрашивает, как я жить велю.
Спрашивает...Что я ей отвечу,
женщине, которую люблю?!
I
* * *
Как я мучаюсь — о боже!—*
не желаю и врагу!
Не могу уже я больше —
меньше тоже не могу.
Мучат бедность и безбедность.
мучат слезы, мучит смех,
и мучительна безвестность,
и мучителен успех.
Но имеет ли значенье
мое личное мученье?
Сам такой же — не иной,
как великое мученье,
мир лежит передо мной.
Испарившиеся слезы,
превратитесь ли вы в грозы,
чтобы смог он весь расцвесть?!
Есть в мученье этом слабость,
есть в мученье этом сладость,
и какая-то в нем святость
удивительная есть...
СТУК В ДЗЕРЬ
«Кто там?» —
«Я старость.
Я к тебе пришла:
«Потом.
Я занят.
У меня дела».
Писал.
Звонил.
Уничтожал омлет.
Открыл я дверь,
но никого там нет.
Шутили, может, надо мной друзья?
А может, имя не расслышал я?!
Не старость —
это зрелость здесь была,
не дождалась,