Ницше или Как становятся Богом (Две вариации на одну судьбу)
Шрифт:
Говоря доступнее: Старый мир Пятикнижия снят и сведен к ничто. Соответственно: старое творение, человек, стоит перед выбором: прозябать в ничто и как ничто либо же стать творцом из ничего. Единственная вакансия бытия, на которую, стало быть, можно еще рассчитывать в этом упраздненном и убаюкиваемом иллюзиями мире, есть вакансия некоего миротворческого "кто". Если это "кто" (этот "кто") не отождествит себя со случаем и не вступит (как случай) в свои права, то мир Божий уподобится незавершенной и заброшенной литературной рукописи, чья участь — желтеть и стать добычей моли. Характерно, что до сих пор творческое ограничивалось преимущественно сферой искусства; но даже и Шекспир выглядит по сравнению с предстоящей задачей, где единственным сырьем вдохновения оказывается Вселенная в судьбах развития, все еще как черновик. Вопрос вопросов: Кто из живущих способен занять эту вакансию?
В эту черную яму попал Ницше, чье юношеское вдохновение Шопенгауэром и Вагнером по сути предназначалось исключительно автору "Единственного". Об этом говорил и пел его Заратустра. Отсюда настигли его его семь одиночеств. Иначе, подчас до неузнаваемости иначе, чем Штирнер, дает он взойти в себе нигилизму: неповторимый в твердом шаге языка, спотыкающийся в лабиринтах мысли. Все, о чем и из чего
Различие бросается в глаза: Штирнер может ответить на этот персональный вопрос в полном сознании и без всякой эйфории. Ницше осмеливается на ответ уже в безумии: наконец-то приобретенная идентичность умалишенного, останавливающего прохожих на улицах Турина, хлопающего их по плечу и изобретающего, на потеху им или на сострадание, свое инкогнито: "Я есмь Бог, я лиiь переоделся так, чтобы приблизиться к людям".
В этом пункте исповедальное письмо от 30 апреля 1884 года ("Теперь я с большей долей вероятности, самый независимый человек в Европе") оказывается отнюдь не столь уж вероятным. По сути это место должно было бы быть прочитано так: я перенимаю обязанности вышедшего на пенсию Бога (стало быть, не в — все еще безнадежно стилистической — тональности "смерти Бога", но в согласии с более объективной констатацией Леона Блуа: "Dieu se retire"). Но этого-то именно и не говорит он 30 апреля 1884 года; как раз наоборот: он заигрывает все еще тут и там в частных письмах с непреодолимыми остатками идолов традиции (в уже знакомой нам параллели со своей русской, раскольниковской, жизнью: «Разве я старушонку убил? Я себя убил, а не старушонку!»). И лишь в маске помешанного, уже как помешанный решается он назвать вещи собственными именами… Если нам удастся устоять перед дешевым соблазном литераторско-психиатрической болтовни, то мы столкнемся с вопросом: Что это собственно значит, если истина доводит до безумия и отождествляется с безумием? И разве же не это утверждали все церберы ветхих ценностей, от Ломброзо до обоих Маннов? Безумие Ницше, по существу его провал по специальностиМакс Штирнер, кульминирует отнюдь не самый героический и мученический пункт его жизни, как это десятилетиями пропагандировалось мифологией Архива Ницше, но пожалуй наиболее буржуазный и обывательский; здесь лишь лилась вода на мельницу Ломброзо и всякого рода философских сценаристов. Что свело его с ума, было не истиной его, а ее торможением в наветах традиции. Истину нес он в себе и дал ей единственно приличествующее выражение: Искупление может быть реальным только как творческий акт. Ловушка лежала тем временем как раз в этом акте. "Стилист" Ницше подвел ''творца" Ницше; "самый независимый человек в Европе" рассчитывал утвердить свою независимость на зыбкой почве артистических парадоксов, всё еще в старой тональности "Поэзии и правды". Новая — во всех отношениях новая и современная ему — тональность, "Истина и наука", осталась ему недоступной.
Эпохальный труд под заголовком "Истина и наука. Прелюдия к Философии свободы" увидел свет лишь через три года после умопомешательства Ницше. Фактически он был налицо уже с начала восьмидесятых годов. С 1882 года, и значит синхронно с танцами принца Фогельфрай, 21-летний студент Рудольф Штейнер начинает осваивать континент Макс Штирнер под знаком гетевского естествознания, в перспективе преобразования штирнеровского Ничто в — духовный мир. С момента появления первого комментария Штейнера к Гете переоценка всех ценностей регулируется не из Сильс-Марии или Ниццы, но из Вены; мир Штирнера, в котором бессознательно передвигался Ницше, переходит под ответственность молодого философского дебютанта Штейнера, и мнящий себя "самым независимым человеком" поэт Заратустры оказывается в зависимости от действительносамого независимого, который с удивительной основательностью и легкостью, прежде всего однако со свободной от всякой мечущей громы и молнии стилистики, ниспровергал на деле именно то, о чем Заратустра только пел…
Еще раз и со всей ясностью: Предположив, что преходящее в последней своей несводимости есть не что иное как подобие различнейших состояний сознания, придется признать, что проблема Штирнер значима лишь под трояким углом зрения. Именно: можно жить в ничто, не имея ровным счетом никаких притязаний на независимость, и, следовательно, мотая срок жизни от рождения до звонка смерти. Или: можно жить в ничто, сознавая это, больше того, пытаясь преобразовать ничто в себе в состояние независимости, и — споткнуться при этом о собственную неспособность. Или наконец: можно жить в ничто, стать ничем и никем, воплощенной свободой от всего, и употребить свою свободу на то, чтобы при случае захотеть сотворить мир. Понятно, что все три состояния сутьсостояния сознанияи реализуются в зависимости от соответствующего уровня сознания.
Вопрос, что есть мировой процесс, некорректен и бесперспективен; ответ на него ищется на скорую руку в учебных пособиях и газетных листках. Мировой процесс — это сознание, или, с точностью указательного пальца, некое конкретное человеческое сознание ("Ессе Homo!"). Ну да, то самое уже названное "кто", мировая вакансия которого со времен Макса Штирнера предназначена "единственному". Если "единственный" займет эту вакансию, то это означает: мировой процесс отождествился с его сознанием. Это значит: мир происходит, свершается в этом индивидуальном сознании икак этоиндивидуальное сознание. К моменту, когда был дописан Заратустра, "единственный" был уже налицо, и то, что Заратустра опрометчиво приписывает эту привилегию себе, было лишь ошибкой по неведению; также и его собственное свершение, под знаком "Так говорил Заратустра", как нечто принадлежащее миру, свершалось sub Jove некоего другого сознания, хоть и не вошедшего еще полностью в свои владения и, стало быть, не стоящего еще в ответе за каждый случающийся здесь срыв, зато уже облачившего себя полномочием. Это сознание — сознание Рудольфа Штейнера. Книга "Очерк теории познания гетевского мировоззрения" вышла в свет в 1886 году. Одновременно — и не пробужденные еще в этом сознании — появляются ницшевские рикошеты от этого сочинения: "По ту сторону добра и зла", "К генеалогии морали", "Сумерки идолов". Встреча с ними имеет место лишь в 1889 году, сразу же после ницшевского срыва, когда молодой господин мира начинает осваивать этот материк своего сознания, именуемый в миру "философией Ницше". Вывих Ницше будет вправляться здесь около десяти лет (параллельно с дискредитацией его на земном плане, где «базарные мухи» уже начнут слетаться на товар).
Первый пункт осмысления — самопознание: "Когда за шесть лет до этого я познакомился с трудами Фридриха Ницше, во мне уже были выработаны идеи, схожие с его идеями. Независимо от него и иными путями, чем он, пришел я к воззрениям, созвучным с тем, что Ницше высказал в своих сочинениях: "Заратустра", "По ту сторону добра и зла", "Генеалогия морали" и "Сумерки идолов". Уже в моей, вышедшей в 1886 году книжке "Очерк теории познания гетевского мировоззрения" выражается тот же строй мыслей, что и в названных сочинениях Ницше" (R. Steiner, Friedrich Nietzsche. Em Kampfer gegen seine Zeit, S. 33). Книга "Фридрих Ницше, борец против своего времени" становится актом самоидентификации; удивительное своеобразие этого маленького и объемлющего труда в том, что пишет его не кто иной, как Фридрих Ницше, смертная оболочка которого к тому времени была уже выставлена как музейный экспонат в его веймарской комнате, и пишет уже не под бессознательным диктатоммашины стиля, а в полном здравии, без малейшего шанса сойти с ума. Здесь — спокойно и объективно, без дионисических издержек, с прививкой от Тристана, вплоть до поименного признания Макса Штирнера, до демифологизации собственных идей, до осмысления себя как выскочки и самозванца, которому приспичило вести себя так, словно он имел бы уже за собой некую "Философию свободы", — навёрстывается упущенное. Короче: старая исконная мечта стать изобретателем самого себя осуществилась наконец, спустя шесть лет после потери самого себя: в Рудольфе Штейнере изобрел себя Фридрих Ницше, заново пройдя свой путь — на сей раз не под шопенгауэровско-вагнеровским опекунством, а в вытрезвляющем режиме гете-штирнеровской атмосферы: в "Философии свободы".
Искупление пришло позже, в кармических лекциях 1924 года, где изобреталась уже не "личность" Фридриха Ницше, а «индивидуальность» Фридрих Ницше, "духочеловек" Ницше.
Туринская катастрофа этого прогуливающегося в студенческой тужурке и весело эпатирующего прохожих Бога теряет наконец свою фельетонистическую окраску и протекает имманентно: Он и в самом деле ухитрился настолько форсировать ход вещей, как если бы им была уже написана не только "Философия свободы", но и "Теософия". Ницше 1888 года полагал возможным действовать из атмосферы 1904 года, стало быть каксубъект мирового процесса. Последние почтовые открытки, сочиненные уже в помраченном сознании, однозначно свидетельствуют об этом: "После того, как безоговорочно выяснилось, что я самолично сотворил мир, в мировом плане предусмотренным оказывается и друг Пауль…" Совершенно независимо от того, какие догадки мог бы строить себе в связи с этой очевидностью "друг Пауль", одно и в самом деле кажется безоговорочным: так может говорить только творец, который, заметим однако, никогда и ни при каких обстоятельствах так не говорит… Или еще одно знакомое место: "Я Прадо, я также отец Прадо, я осмеливаюсь сказать, что я также и Лессепс… Я также Шамбиж… Хоть это неприятно и претит моей скромности, но я в сущности есть каждое имя в истории… Этой осенью я дважды присутствовал при моем погребении, сначала как граф Робилан (- нет, это мой сын, поскольку я Карло Альберто…), но Антонелли был я сам…" Это разорванное сознание агонизирует в извечном здесь-и-теперь-состоянии мира, из которого вышли книги "Теософия" и "Тайноведение". Психиатрическая значимость цитированного бреда бросается в глаза. Менее очевидна иная значимость его, то именно, что на языке духовной науки именуется "точкой зрения независимой объективности" ("как если бы мы были орудием речи другого существа''). Старый технический термин оккультизма для этой точки зрения есть: tat tvam asi,это ты. Ее новое обозначение: интуиция. Безумие Ницше — это состояние Я, в котором Я, иначе, точка в круге мира, расширяется до мира и теряется в мире; из обоих равномощных возможностей помешательства — точка без круга, круг без точки — Ницше настигла именно вторая, в то время как первая, как более распространенная, все еще простодушно считается нормальной. В интуиции, напротив, оба полюса сливаются воедино, не растворяясь друг в друге: точка как круг и круг как точка. Ангел Силезский чудесно выразил это в следующих строках: "Я не знаю, кто я есмь, я не семь то, что я знаю: вещь и не-вешь, точечка и круг". Характерно для этой интуиции, что она, будучи не только здоровой, но определяющей норму самого здоровья, может выступить лишь в том случае, если формой ее являетсяабсолютное присутствие духа и сообразность действительности. Иначе она (по сути уже не она сама, а ее карикатуры) сразу же соскальзывает в зону психиатрических компетенций. Ницшевское безумие, точнее то, что в Ницше обернулось безумием, былопреждевременной интуицией, интуицией, выступившей до срока. Его попытка стать Богом, обеззараженная от всяческой театралики и романтики и, следовательно, впервые ставшая возможностью, должна была называться: состояние души (философски: Души Мира)досотворения мира. Иными словами: Единственный уясняет себе свое доподлинное достояние, противопоставляет себя миру идей как автор и господин их и даетслучаювступить в свои права, дабы потомки могли позже философствовать онеобходимостисвоего бытия. Любителям Ницше и Достоевского следовало бы принять это к сведению и поразмыслить о том, сколь иные, ничуть не психиатрические, возможности могли бы скрываться в этом безумном лепете: "Я каждое имя в истории"…