Низверженное величие
Шрифт:
Наблюдая за немцами, как те входили и выходили, за сменой постов и жизнью на базе, Дамян и его спутник оценивали местность, обдумывали подступы к будущему партизанскому лагерю. В самом центре бывшего питомника возвышался довольно длинный холм, весь поросший синеватым густым сосняком. У подножия холма, за черной стеной леса, можно было сделать один из лазов с выходом в сухой овражек вблизи речки. Отоспавшись, Дамян и кладовщик подробно ознакомили комиссара с местоположением нового лагеря. Землянка должна иметь форму довольно длинного эллипса с одной короткой и одной длинной дорожкой — входом и выходом. Недалеко от нее предполагалось построить вторую, поменьше, — поблизости от проволочной ограды с видом на немецкую базу.
Дамян распорядился послать туда на следующий день Архитектора с его парнями, чтобы они подготовили новый зимний лагерь, но им помешали донесения постовых: какая-то полицейская часть появилась на противоположном горном хребте. Сейчас она, наверно, уже внизу,
Едва основная группа партизан отошла к противоположной горе, как с обеих сторон раздались выстрелы. Группа комиссара приняла огонь на себя и не отступала. Надо было задержать атакующих, чтобы товарищи могли подальше уйти. С Дамяном была договоренность о встрече над Острой долиной, а если дорогу группе Велко преградит многочисленный вражеский отряд, то тогда он уклонится в сторону Монастырского холма, где они и встретятся. Оказалось, что полицейские, опасаясь за свою жизнь, начали медленно отступать в том же направлении, откуда пришли. По дороге, ведущей в гору, с трудом поднимался раненый полицейский. Он опирался на плечи двух других и время от времени останавливался, чтобы отдышаться, и тогда начинал материться. Велко не обращал внимания на его брань, его интересовал другой полицейский, оставленный отступающими и лежавший метрах в двадцати. Он лежал лицом вниз, с вытянутыми вперед руками. Фуражка с синим околышем при падении отлетела в сторону и болталась на кусте. Парни из группы Велко продолжали стрелять по отставшим. Те, кто дошел до противоположного хребта, снова залегли и открыли огонь по партизанам. Внизу, в долине, они почувствовали себя чуть ли не окруженными, но теперь, поняв, что у них за спиной нет врага, снова укрепились.
В сущности, в крутых, таинственных горах трудно разобраться, есть у тебя сзади противник или нет. Важно удержать за собой высоту. Когда полицейские отправились искать партизан, их капитан Бырзоречки надеялся, что получит подкрепление от солдат, подразделение которых находилось у каменноугольных шахт за вершиной, но помощь не подошла. Капитан впервые участвовал в горном бою, и эхо от частой стрельбы совсем сбило его с толку. Ему казалось, что они окружены и по ним стреляют со всех сторон. Это смятение не замедлило дать свои результаты. Приказ об отступлении был столь поспешен, что они не осмелились подобрать труп фельдфебеля. Теперь капитан приказал лучшим стрелкам не спускать глаз с темного пятна на противоположном склоне. Он надеялся, что партизаны соблазнятся винтовкой и пистолетом убитого. Стрелки долго лежали, готовые к выстрелу, но никто не появлялся. Как только вечерние тени скрыли от них долину, они взяли винтовки на плечо и тонкой цепочкой двинулись на исходную базу в ближайшем селе. Возвращались с большими предосторожностями, выставив впереди дозорных: боялись засады.
Комиссар подождал, пока они уйдут, и медленно спустился в долину…
Был прохладный сентябрьский вечер. После тяжелой жары легкий ветерок повеял со стороны Владайского ущелья и оживил покрытые пылью деревья, увядшую листву. Прежде чем пришли сумерки, ярко освещенный гребень горы Люлин долго пламенел, словно погруженный в некую преисподнюю, где была кузница сатаны. Развигоров давно не выходил на широкую террасу с геранью и фуксией. От непрестанных волнений в связи со смертью царя у него не оставалось времени посидеть с женой, расспросить о дочерях, потолковать о жизни. Дом имел три этажа. Первый был занят под контору, библиотеку и его рабочий кабинет, на втором находился просторный салон для гостей с маленьким баром в углу и дверью в боковую кухню. Наверху размещались спальни всех членов семьи. В сущности, из семьи тут остались они с женой и две дочери.
Старший сын, Михаил Развигоров, получивший высшее образование в Кембридже, уже завоевал репутацию хорошего преподавателя в университете. Он всегда был прилежен, математически точен и не доставлял никаких забот. Одно не нравилось отцу: Михаил был страстным англофилом. Он не намеревался делать карьеру, опираясь на англофильство, но оно давало ему силы иронизировать над германским нацизмом, Гитлером и особенно над итальянским дуче. Когда-то кто-то сказал, что, если хочешь проиграть войну, возьми в союзники Италию. Михаил шел дальше — он позволял себе шутить даже над короной, которая не только заключила с Италией союз, но и установила с нею законные родственные отношения. Он имел в виду царицу. И всегда, когда они оставались вдвоем с отцом, начинался утомительный спор о политике. Отец утверждал, что все несчастья для Болгарии шли от Англии, а сын — что от Германии, потому что мы больше верили в мнимую немецкую военную стойкость, а не в английскую долговременную дипломатию. Спор возник давно, и конца ему не было видно. Когда английский премьер-министр Невилл Чемберлен размахивал с высоты своих семидесяти лет Мюнхенским договором о безопасности в Европе, под которым стояли подписи Гитлера и Муссолини, сын ликовал,
С тех пор как Михаил женился и обосновался в своем доме, отец почувствовал, что ему не хватает сына. В их спорах он искал истину, которая пригодилась бы ему в жизни. В пререканиях с сыном он бывал резок, взволнован, категоричен, но, когда требовалось дать совет знакомым, многие из доводов сына побуждали его быть осторожным, мягким и деликатным. От Бориса, младшего сына, он не мог получить ничего. Этот всегда был на его стороне и почти всегда говорил готовыми фразами, повторяя чужие мысли. Константин Развигоров не надеялся на него. В свое время он хотел выучить Бориса на инженера, так как задумал построить цементный завод, но сын поступил в военное училище имени Его величества царя… Этот выбор на какое-то время огорчил отца, но он ничего не мог поделать, так как молодой офицер опирался на его собственные слова, что Болгария стала бедна доблестными защитниками. И теперь сын говорил ему, что, если сыновья первых лиц в стране не защитят государства, кто же тогда это сделает.
Бориса назвали в честь царя, так по крайней мере ему говорили, несмотря на то что в свое время нечто подобное никому даже в голову не приходило. Его дядя Борис, имя которого он получил по настоянию бабушки Александры, был неудачником в жизни. Еще в юности он показал себя очень доверчивым. Он все замахивался на что-то большое, из чего на деле получался ноль. Женился он на какой-то француженке, дочери инженера, прибывшего строить дорогу в ущелье. С нею и уехал. Отец француженки был ловким человеком, знал толк в деньгах и недвижимом имуществе, он и посоветовал Борису перевести половину наследства на имя жены. У них родился сын, но мать от родов умерла. Борис тяжело переживал ее смерть. Начал попивать, оказался в компании сомнительных людей. До его брата доходили сведения, что он увлекся кладоискательством, ходит по горам и около чешм в поисках тайных знаков. Как раз в то время, когда Константин собирался встретиться с ним, чтобы поговорить откровенно, софийское общество узнало волнующую новость: Борис Развигоров отдал оставшееся богатство Дынову и сам принял его учение… Константин несколько раз ходил к нему с намерением вразумить, но Борис стал совсем другим, неким мудрецом, повторяющим слова учителя. Это последнее увлечение побудило семейство Развигоровых негласно исключить его имя из домашних бесед… Неприязнь к брату и породила благородную ложь, что сын, Борис Развигоров, получил при крещении имя царя.
Всякий раз, как Константин Развигоров задумывался над поступками брата, его тянуло окунуться в прошлое. В их роде была и другая черная овца. Самый младший сын старого габровца, чорбаджи Косьо, точно так же изменил общесемейной практичности. В то время как отец вернулся из Цюриха, Гатю Развигоров уехал учиться философии в ту же страну. Поначалу все шло хорошо, но, вернувшись домой, он вдруг отказался от предложенной ему должности учителя и принялся писать стихи, рассказы и романы. Стал проповедовать самые модерные литературные течения, заимствованные в западных странах. Его имя прогремело. Не было литературного журнала, который хоть что-то не напечатал бы о нем, либо похвальное, либо острокритическое. Но и он не сидел сложа руки. Его статьи были злобные, ядовитые, желчные. Он ездил по стране, делал доклады, организовывал чтение собственных произведений.
В молодые годы Константин Развигоров слушал, как он говорил о своих литературных симпатиях, но, будучи практичным человеком с сильно развитой габровской жилкой, не видел пользы от литературных занятий своего дяди. Дядя отличался и от отца, и от деда, и от всех, кого он знал в своем роду. Что-то нереальное сквозило в его словах, во взгляде, в оценках, которые он давал пишущим собратьям. Никаких воздушных замков не строил молодой Константин Развигоров, получивший два высших образования. Но нечто подобное обнаруживалось в легковерном характере брата Бориса, в его широкой наивной улыбке. Творчество дяди, Гатю Развигорова, ничем не содействовало правовой и финансовой деятельности Константина Развигорова, и поэтому он даже не хотел с ним встречаться. У него было чувство, что разговор между ними стал, бы пустой тратой драгоценного времени. О развитии этой ветви рода Константин Развигоров получал сведения из третьих рук. Так, например, он знал детей Гатю, но какое они получили образование и что делают, он не интересовался. Недавно в случайно попавшемся журнале он прочитал под какой-то неясной картиной надпись «Василий Развигоров» и спросил Михаила:
— Кто это?
— Не стал ли ты коллекционером? — пошутил Михаил.
— Коллекционером? Глупости, — возразил он.
— Это один модный молодой художник…
— Есть ли у него что-нибудь общее с нами?
— Есть, он сын писателя…
— Смотри ты, каков…
— В каком смысле «каков»?
— Да так…
Отец уже хотел сказать — каков дурак, но вовремя сдержался. Он вспомнил анекдот, который часто рассказывался в их семейном кругу. Когда старый чорбаджи Косьо понял, что Гатю изменил призванию и начал писать книги, он спросил: