Низверженное величие
Шрифт:
Не худо бы дописать и о слухах, которые вскоре распустил Севов, будто в разговоре с доктором Александровым царь сказал, что он серьезно болен, а завещание все еще не сделано, и что на это доктор возразил: «Не думаете ли вы о смерти?» Об этом надо сказать, чтобы отвести внимание от заинтересованных… Но кто, в сущности, заинтересован? По словам Севова — он сам, Филов, князь и Евдокия… Севов напомнил ему, что в завещании говорилось о сохранении Конституции, о новых, более умных людях в правительстве. Выходит, царь не считал его, Филова, умным? Филов провел рукой по разгоряченному лицу. Но как же считать его умным, когда он старался не сердить царя и во всем с ним соглашался? Разве они не вместе впрягали болгарскую колесницу в планы огромных притязаний Германии? Разве не от имени царя он, как премьер-министр, настаивал на ликвидации партизан?! Какой же он тогда умный? Дурак он, но пути назад нет!.. И все же, правда ли это? Филов не мог проверить все лично. Важно было, что предложение
Встреча с князем тоже должна найти свое место в дневнике. Он, Филов, попросил его не нервничать из-за огорчений, причиняемых оппозиционными депутатами, и не удержался сообщил ему, что германские представители, приехавшие на похороны, определенно высказались за кандидатуру князя. И даже Бекерле посетил его с той же целью.
Надо было бы помешать и распространившейся молве, будто дворцовые врачи не отнеслись с должной ответственностью к болезни царя. Даже когда его стошнило, и тогда они остались равнодушны. Филов не знал, вспомнить ли, как царь сказал Марии Луизе, когда в последний раз ехал из Бистрицы в Софию, что, возможно, он больше не вернется. Одна такая фраза вызвала бы множество интерпретаций. Тогда логичной стала бы вероятность, что он сам наложил на себя руки, угнетаемый непосильными тайнами и тревогами, которые можно истолковать в духе врожденного ясновидения или предчувствия краха.
Филов перестал писать и задумался. Представители германского правительства, приехавшие на похороны, не упускали случая заверить его, что, возможно, немцы и оставят некоторые территории большевикам, но никогда не пустят их на Балканский полуостров, стратегическое значение которого они очень хорошо понимают. Эти частые уверения начали беспокоить его, но, верный старой поговорке «Полюбится сова пуще ясного сокола», он решил не слишком углубляться в тревоги. Англия и Америка никогда не позволят большевизму захватить Европу. Ведь тогда настанет конец цивилизации.
Филов встал, обошел стол и долго глядел на фотографию матери. Непонятно, почему это фото в золотой рамке так притягивает внимание. Мать была молода, красива, ее шляпу, наверное привезенную из Вены, украшали искусственные цветы, ее блузка, белая, с оборкой из голландских кружев, прикрывала юные формы. Что-то чистое, непорочное исходило от ее хрупкого существа. Она рассказывала ему, что сфотографировалась незадолго до свадьбы с отцом, которого она, помнится, не очень любила. Дед даже не скрывал, что с трудом выдал дочь за Димитра Филова. Какой-то учитель вскружил ей голову, голь перекатная, зарабатывал себе на жизнь байками, не имел денег даже на хлеб, но по умению завлекать девушек не было ему равных в целом крае. За эти дела он был уволен, и министерство запретило ему учить детей. Но, похоже, ничего плохого ему этим не сделали. Он стал адвокатом и, будучи красноречивым, заработал немало денег на бедняках. С их помощью и до депутатства добрался…
С этим бывшим депутатом Филов познакомился много позже, когда работал в музее. У него была дочь, закончившая университет по специальности «история», но не имевшая работы, и отец пришел к нему с просьбой о помощи. В осанке бывшего депутата было что-то аристократичное, показное, что на первый взгляд производило определенное впечатление. Вкус матери был неплохим. Движимый каким-то странным любопытством, Филов выразил желание увидеть дочь, чтобы поговорить с ней. Его постигло большое разочарование. Насколько отец был представителен, настолько дочь оказалась невзрачной, словно некий пьяный скульптор зло пошутил, когда лепил ее из глины, не приняв во внимание, что вся фигура будет смотреться и на расстоянии, а не только под определенным углом. Даже походка у нее была бестолковой. Когда она шла, все части ее тела двигались как бы сами по себе, и возникало ощущение, что она вот-вот рассыплется. Больше Филов не захотел встречаться ни с депутатом, ни с его дочерью. Он поручил «заворачивать» их, если они будут его искать. Эта история, видимо, была не единственной. Он слышал немало злобных намеков по адресу матери. Видя своенравные узкие глаза и выпуклые скулы Богдана Филова, старые знакомые отца вспоминали о его ординарце-татарине. В подобных намеках открывалась людская зависть и злоба. Эта красивая женщина на фото не могла так низко пасть. Но, понимая, что сплетня отвратительна, он не мог не удивляться, откуда у него такие праболгарские черты. Наверное, какой-то далекий пращур переселился в него. Филов взял фотографию и долго рассматривал ее в свете настольной лампы. Лишь когда послышался стук входной двери
Он еще долго писал. И о том, как три регента посетили царицу, чтобы представиться ей, и как они собрались после обеда обдумать состав нового кабинета, и еще о многих вещах, связанных с предстоящими изменениями. Хорошо, что все единодушно согласились выдвинуть Божилова в премьер-министры. Ему они разными способами подскажут кандидатуры министров. В списке кандидатов были и люди с очень большими претензиями. Они видели себя во главе таких министерств, для которых совсем не подходили. И хорошо, что они отказались: это облегчило положение новых регентов.
Одним из отказавшихся был и Константин Развигоров. Против него никто не смел возразить, потому что его предложила царица, но, когда он тем не менее отказался, они были поражены. Объяснений он не дал, лишь поблагодарил за доброе желание назначить его на такой пост. Этот отказ был столь неожиданным, что князь и Михов долго не могли понять его смысл. Они заранее настроились против ставленника царицы и были готовы поважничать и заставить его попотеть, прежде чем дадут согласие. И для Филова это был гром среди ясного неба, хотя он отчасти и знал самостоятельность и ловкость Константина Развигорова. Отказ!.. И Богдан Филов решил не делать об этом записи в дневнике. Она могла бы быть по-разному истолкована, и лучше будет, если такой факт останется неизвестным.
Еще тогда он подумал, что расскажет царице об этом случае — в воскресенье вечером ему надо быть у нее, чтобы наметить кандидатуры наставников молодого царя. Его новость может охладить отношения между царицей и Развигоровым; в крайнем случае он отведет наималейшее сомнение в том, что регенты не хотели выполнить ее единственной просьбы.
Что касается наставников, то ни в коем случае нельзя допускать к этому делу старозагорского владыку Климента, лучше пусть будет ловчанский Филарет. Понятливый и уравновешенный, достойный такой чести. По остальным кандидатурам возражений нет, надо, правда, подумать о каком-либо профессоре…
Филов не закончил записи. Не успел он еще написать фамилию профессора, как в кабинет неожиданно вошла Кита и прервала ход его мыслей. Она была возбуждена. В такое состояние она обычно приходила после одной или двух кружек пива.
— Могла бы пригласить и меня, — с легким укором сказал Филов, завинчивая ручку.
— Не сердись, профессор Арнаудов пригласил нас с фрау Бекерле…
— Арнаудов? Знаешь ли, это хорошо.
— Что «хорошо»?..
— А то, что как раз до него я дошел…
Кита ничего не поняла. И только пожала плечами.
И учитель тоже устал. Мария Луиза пожелала, чтобы ее отвели в сад. Гувернантка хотела того же самого и потому поспешила исполнить волю принцессы. Симеончо уже давно бегал за красивым шаром по одной из широких аллей. Сентябрь был теплый, необыкновенно нарядный, утопающий в красках. В парке дворца Врана стояла такая странная тишина, что было слышно, как с легким потрескиванием опадают листья шелковицы. Что-то бесконечно печальное и усталое таилось в тени деревьев, в сладковатом духе гниющей листвы и в легких невидимых испарениях, исходящих от ржавого — прошлогоднего — и нового покрова земли. Нижняя часть ствола старого вяза, покрытого с северной стороны желтоватым липким грибом, превратилась в мухоловку. Симеончо, новый царь Болгарии, долго стоял на коленях перед грибом, пока не преодолел страх и не прикоснулся к нему щепочкой. Его пугала зеленоватая муха, приклеившаяся к грибу. Мария Луиза тут и увидела его, нерешительного и сосредоточенного. На высоком плетеном стуле в садике с осенними цветами сидела мать и лениво листала какую-то книгу. Черная одежда, нагретая осенними солнечными лучами, словно впитала их тепло, и царица всем телом чувствовала животворную ласку солнца. Этот прекрасный осенний день напомнил ей девические годы, красивые римские парки, где она впервые ощутила мужское прикосновение и испытала желание и трепет первой любви. Чувство пришло к ней совсем неожиданно, она влюбилась в своего родственника, дука Д’Аосту. Он был строен, разговорчив, красив и по-юношески горяч, несмотря на большое различие в возрасте между ними. Она никогда не забудет, как они гуляли, как, заглядевшись на него, она споткнулась и как, еще не коснувшись земли, была ловко подхвачена за талию и попридержана. Красивые его руки она и сейчас видит как въяве. Она может невероятно подробно восстановить в памяти нежные синеватые вены, чистую кожу, длинные перламутровые ногти, блестящие, будто полированные, едва заметный шрам на среднем пальце — все это еще живет в ее памяти, словно было вчера, а не много лет назад. Ее тело все еще помнит даже тепло его ладоней на талии. Он совсем не спешил ее опустить, они были как загипнотизированные силой молодости, внезапным порывом, и она первая решилась поцеловать его. Вот и все. Они были очень близки; свои, как брат и сестра. И оба сознавали это, но порыв был первичен и силен, сильнее всего остального. Спустя некоторое время они пытались шутить по поводу того волнения, но не могли отделить от него затаенную правду взаимного желания.