Ночной карнавал
Шрифт:
Они исчезли все во тьме повозки, в ее потрохах. Скрылись. Как они уместились там все, в тесноте, во мраке? Будто под землей?..
Кони задрожали и потянули. Кучер хлестнул блестящие спины бичом.
Нно-о-о-о-о! Пошел!.. А ну, уйди из-под конских ног!.. Пади!.. Пади!..
Мать моя и я стояли и глядели, как они едут прочь от нас. Как колышется зад расписного, с царскими вензелями, возка по слепящей снежной дороге. Как бьют по крыше возка ветки осокорей и вязов, осыпая снежные комья.
Как
— Мадлен!.. Что за тарабарщину ты тут несла?..
Оглушительный шепот врезался ей в оглохшее ухо.
Она очнулась. На ее руках лежало бревно, завернутое в драные грязные панталоны. Стала оглядываться беспомощно, жалко. Ее глаза, просили, умоляли. Никто не говорил ей, что случилось. Кастелянша рачьими выпученными зенками пялилась на нее, как на дикого зверя в клетке.
— Я… кто я такая?..
Язык ненавистной Эроп мало-помалу возвращался к ней.
— Ты?.. Ты сейчас Божья Мать. Ты только что родила маленького Иисусика… и сидишь сейчас в хлеву, в яслях… покорми его грудью!..
— Может, господин Воспитатель увидит — раздобрится… отменит тебе Черную комнату…
Она расстегнула казенное платье на груди. Нежная, маленькая девическая грудь выс- кользнула из-под железных пуговиц, ослепила глаза девочек, прислуги, Воспитателя.
Люди застыли в благоговении.
Ангел пронесся над глупыми и умными головами, крыло прошуршало, прозрачным стало темное, мрачное время.
— Ешь, мой маленький, — сказала шепотом Мадлен, толкая сосок деревянному младенцу, — ты родился и хочешь есть. Я спою тебе еще песню. Много песен я тебе спою.
И она вздохнула и запела:
— Я соберусь, обхитрю всех и убегу отсюда!.. Спи, мой маленький, спи, нерожденный… Я убегу из тюрьмы, брошу хлеб на дно сумы… Я буду скитаться, голодать, а ноги мои свободно будут бежать… Хоть в огне нету брода — я сама стану Свободой… я стану Свободой… я стану…
Воспитатель, прищурясь, смотрел на покрытую бисеринками пота нежную грудь Мадлен.
— В карцер ее!
Как, сейчас, в Светлый праздник?!.. Девочки загудели. Обслуга тяжело молчала. Воспитатель вынул из кармана свисток и пронзительно свистнул в него. В палату влетел надсмотрщик, выслуживаясь, с готовностью выпрямился перед хозяином.
— Возьми эту девку и запри в карцере. Ради праздника — поблажка. Там холодно, так ты возьми и натопи.
— Чем? — обалдело выпучился надсмотрщик.
— Бери на кухне жаровню, в которой жарят шашлыки и мясо к моему столу. Набросай в нее углей, разожги огонь. Железо нагреется. Девке будет тепло. А там и я приду.
Он нагло покривился в ухмылке.
Надсмотрщик приблизился к Мадлен, уцепил ее ледяной рукой за руку, резко дернул:
— Ступай! Не хнычь! Украла нож, так неси наказание!
Свобода. Крылатая, сияющая, счастливая Свобода. С улыбкой на устах. С весенним ветром за плечами. Ее волокут по мрачному смрадному коридору, и последнее, что остается в ее глазах, когда она оглядывается назад, — черная елка, шевелящаяся всеми своими украшенными лапами навстречу ей. Елка, продолжай сверкать, я приду. Я вернусь к тебе. Уже на свободе. Меня тащат в карцер и посадят под замок. Стены каменные, двери железные.
— Шибче перебирай ногами! Что валандаешься! Сейчас я тебе разожгу… жаровню!.. Ты у меня узнаешь… как ножи с кухни воровать!..
Скрежещет замок. Ее вталкивают в карцер. Ледяной мрак цепкими липкими руками обхватывает ее. Голая лампа сиротливо висит под потолком. Волчий глаз. Так горит волчий глаз в седой заснеженной степи. Волк голодный, он хочет есть, а еды нет. Кто тебе в роскошной жадной Эроп даст еды, степной ты волк?..
Она села на железную скамью — койки в карцере не полагалось — и сидела на краю скамьи с закрытыми глазами до тех пор, пока надсмотрщик, отдуваясь, не приволок из кухни тяжелую жаровню на четырех изогнутых ржавых ногах.
В жаровне тлели угли. Мадлен раскрыла глаза и поглядела внутрь. Красиво мерцают. Вспыхивают. Переливаются то красным, то голубым. Будто набросана груда самоцветов, и кто-то невидимый помешивает их кукольной кочергой.
Надсмотрщик достал из кармана перочинный нож и поворошил тлеющие угли.
Они вспыхнули внезапно и победно.
— Будет тепло, — насмешливо кинул он. — Как в Раю. Карцер Раем покажется. Святая ночка, а?..
Он окинул Мадлен жадным и сожалеющим взглядом — праздничное кушанье, увы, принадлежало другому — и двинулся к двери. Мадлен протянула руку и схватила его за полу пиджака.
— Эй, — сказала она весело. — Погоди.
— Что тебе еще?
Он обернулся и увидел.
Она лежала на железной скамье, раздвинув ноги и приподняв подол платья. Надсмотрщику бросились в глаза ее кружевные батистовые трусы. Где она похитила кружева и батист?.. Надо будет донести кастелянше, подумал он смутно, в то время как глаза его воровато блуждали по голому животу, по разметавшимся по черному железу золотым кудрям, по исподу раздвинутых, будто выточенных из слоновой кости бедер; Мадлен оттянула большим пальцем ширинку трусов, и надсмотрщик, покрываясь испариной, видел, как вьется и горит тайное золотое руно, как медленно и темно, розовея, раскрываются створки женской раковины, заставляя его крючиться и содрогаться в муке неутоления. Мадлен, не отрывая взгляда от него, засунула палец в рот, облизала его и медленно погрузила в раскрытую влажную щель, тяжело дыша. Из-под полуприкрытых век в надсмотрщика, поглупевшего вмиг от вожделения, мерцал тусклый, мрачный огонь.
— Ты так хочешь меня?.. — выбормотал он, пятясь.
Мадлен ничего не отвечала. Продолжала оттягивать трусы. Кружева сползали талым снегом, обнажая золотой треугольник исподних волос.
— Но, но!.. — закричал он на нее, как на лошадь. — Не балуй!.. Ишь чего удумала!.. Господину Воспитателю скажу…
Она молчала. Палец погрузился в раковину целиком; тонула рука.
Другой рукой она сделала призывный жест: иди.
Надсмотрщик, дрожа и труся, приблизился к железной скамье.