Ночной карнавал
Шрифт:
Зеркало, изготовленное в Венециа. Как беспощадно ты все отражаешь. Она покосилась на себя. Мрачный синий глаз. Выпуклый, большой, коровий. Мадам за глаза зовет ее золотой коровой. Да уж, коровушка золотая. Доит меня мадам безбожно. Вымя мое не щадит. Правда, моет и холит на славу. Чтобы я одна в поля и луга насовсем не ушла. Да ведь уйду. К этой белой груди пойдут сапфиры. Надо заказать у ювелира поддельные. И у портного Дернье — платье с большим декольте. И пойти в Оперу. И купить билет в богатую ложу. И появиться там с веером из павлиньих перьев, и широко развернуть его, обмахиваясь и победно из-за веера улыбаясь, светя надменными синими факелами глаз в черную пасть битком набитого зала. Чтобы все ахнули. Чтобы все упали. Чтобы в антракте, когда она выйдет из ложи в фойе и станет важно прогуливаться туда-сюда, за ее обнаженной спиной раздавались шуршание, шепот, сплетни, пересуды, ахи, охи, восторги, проклятия. Чтобы ее узнавали издали. Чтобы хотели увидеть ее вот так — голой — в подушках — с жемчугом на торчащей яростно груди — в рыже-золотых кудрявых волосах — со сверканьем в
— Ох, Мадлен… Тебе бы отпуск… тебе бы подкормиться молочком… в деревне… на природе…
Она затихла. Кази укрыла ее простыней. Задремала, скрючившись на коврике у ее изголовья. Прокапали и растворились в рассветном тумане капли времени. Зимнее Солнце било в исчерканные ледяными папоротниками и хвощами стекла. Пари, северный город. Огни и карнавалы.
Внезапно Мадлен вскинулась. С закрытыми глазами, в полусне, пробормотала косноязычно:
—.. а потом он бил меня… бил смертным боем… как собаку… как суку, что плохо охотится… сука уже не могла служить… она хотела убежать в лес… я сшила маску для масленичного карнавала, когда приезжал князь Монакский… такое событие… народ стоял на ушах… Лурд кричал: если ты не подцепишь толстый кошелек, можешь проститься с жизнью… я забью тебя до смерти… он уже ненавидел меня… лютой ненавистью… я тяготила его… и я же была его печью, его жратвой, его подстилкой… его домом… мы спали вдвоем на узкой койке… он снимал за три монеты в предместье… завел дружбу с ворами… воры нагрянут к нам ночью, галдят… пьют божоле, бурбон… всякую дешевку, чтобы опьянеть… лезут ко мне… Лурд орет: давай!.. Нажимай!.. сдерите с ежихи иголки!.. приз дам… они обливали меня шампанским… мазали меня мороженым и слизывали его с меня… я сшила такую страшную маску, что сама забоялась… драконью… Да, это был дракон… он изрыгал дым и огонь из пасти… у него было две пары ушей… длинный красный язык, раздвоенный, как у змеи… и драконью чешую я наклеила, из кругляшков фольги, на темно-зеленый гладкий шелк… я ему так и сказала: пусти меня, дай мне делать, что я хочу, я китайский дракон, все хризантемы давно отцвели… осыпались с халата… засохли… И он выпустил меня… и следил за мной горящими глазами… он заподозрил… А я веселилась напропалую… меня закручивали в танце… от меня шарахались с визгом… меня похищали, сажая на передок кареты, запряженной четверкой белых лошадей… и везде я слышала его голос: «Не забывайся, Мадлен!.. Эй, Мадлен!.. Я тут!.. Я слежу за тобой!.. Ты плохо работаешь!.. Ты еще никого не поймала!.. Получишь плетки вволюшку!.. Я буду бить тебя кулаками в живот… в твой бесплодный продажный живот… и ты никогда не родишь ребенка… никогда…» Я вцепилась в человека в парике… кто ты?.. я Иоганн Себастьян Бах, я сочиняю бессмертную музыку… а ты кто?.. а я великий китайский дракон… и я сейчас тебя съем… дохну на тебя пламенем и дымом, изжарю… и нет тебя… Не жарь меня, я тебе еще пригожусь… этот Бах был такой добрый… он все понял… он сцапал меня и поволок под мост… там был мост, сырые быки моста, камни парапета… сначала он меня распотрошил, как свежевыловленную рыбу, на парапете… камень сырой был, холодный… я простудилась, долго кашляла потом… потом положил меня в мешок, расшитый поддельными яхонтами… хохотал: этот мешок я стащил у персидского военачальника… стянул его с верблюда… он как раз для такого дракончика, как ты… и взвалил на плечи, и потащил… унес меня… в иную жизнь… в иную… в мешке было темно… сыро… пахло волшебством, печеньем с корицей… там до меня лежало печенье… меня тащили прочь от ужаса… прямо в волшебство… и я смеялась, сидя внутри мешка… смеялась от радости… и дергала Баха за парик… и у меня спина болела, потому что в нее впивались грязные камни парапета… я помню это место… я покажу его тебе… а как звали Баха, не помню… уже не вспомню… никогда…
Она уже спала, еще бормоча.
Кази спала, как собачка, на коврике рядом с ней.
Солнце сквозь замерзшее стекло заливало обеих девушек торжествующим царским светом.
Человек, укравший Мадлен с масленичного маскарада, продал ее за бесценок в заведение мадам Лу, что на Гранд-Катрин. Она стояла перед мадам в костюме дракона. Мадам сдернула с нее драконью маску, набитую табаком, чтобы раскуривать и пускать дым из ноздрей и ушей, и ударила ее по щеке.
— Шлюха подзаборная!.. Здороваться не научена!.. Мы здесь научим тебя всему!
Мадлен проглотила слюну. Тряхнула золотой головой. Сказала, чеканя каждое слово:
— Здравствуйте на веки веков. Аминь.
И упала замертво к ногам мадам — она очень хотела есть, и это был простой и скучный, бедняцкий обморок от голода.
Я жила в Париже тяжело. Эмигрантам всегда тяжело. Особенно тем, кто приехал сюда из России. Русских в Париже пруд пруди; «Париж наполовину русский город», - вздыхая, говорил мне мой друг, священник храма Александра Невского на рю Дарю, отец Николай Тюльпанов. В отличие от потомков русских семей предыдущих волн эмиграции, накатывавших на Париж, начиная с 1917 года, кто не знал языка или почти забыл его, коверкая родные слова, я, приехавшая в Париж недавно, поддерживала себя в минуту горя и уныния русскими молитвами, русскими стихами, чтением русских книг, привезенных с собой; я страдала оттого, что мне часто не с кем было перемолвиться словом по-русски, всюду щебетали по-французски, как птички, французские консьержки, французские молочники, французские продавцы, французские ажаны. Я слонялась по Парижу одна, тоскуя, глядя на его красоты, ненужные мне.
Зачем я приехала сюда? Я убежала. Меня вынудили уехать. Я окончила Консерваторию в Москве по классу фортепиано и органа, с успехом давала концерты в городах России, аккомпанировала певцам, играла в камерных ансамблях. Меня ждало будущее музыканта, не особенно блестящее в стране, если ты не выбивался в люди на крупных международных конкурсах, но и с голоду мой музыкантский хлеб умереть бы мне не дал. На беду свою, я стала писать стихи. Эта сила была сильнее меня.
Я чувствовала поэзию; я училась у мастеров. Я писала смело, как хотела. Мои стихи расходились по Москве, Питеру, Нижнему, Екатеринбургу, Красноярску, Иркутску подпольно; их переписывали от руки; их читали шепотом, на кухнях, в маленьких залах — в подвалах, в заштатных кинотеатрах, в студенческих кафе, в затянутых кумачовыми полотнищами клубах. Мне не была нужна официозная слава в России. Мне было достаточно моей судьбы и того, что Бог дает мне силы писать то, что я хочу.
Не все коту Масленица. Людям, бывшим у власти в ту пору, мои стихи не приглянулись. Мои друзья с круглыми от страха глазами в тысячный раз рассказывали мне истории замученных и расстрелянных поэтов, печально известные каждому школьнику. Я, смеясь, отвечала им — аллаверды — историей из жизни Пушкина: когда к нему в Михайловское нагрянули слуги Бенкендорфа, чтобы изъять у него написанные им крамольные стихи, он успел сжечь все в печке, а на вопрос сыщиков: «Где же ваши рукописи, господин Пушкин?..» — поэт поднял руку, постучал пальцем по лбу и сказал: «Все здесь». «Здесь-то здесь, ты все сожжешь и восстановишь в три дня, — сокрушались мои друзья, — а вот выгонят тебя отсюда взашей!..»
Так оно и случилось.
Ко мне явились поздно ночью. Я не знала этих людей. Их было шестеро. Они сели за стол, говорили со мной спокойно. Мне предложили на выбор: или далекие северные лагеря, или срочный, в двадцать четыре часа, выезд из страны. Я похолодела. Думала недолго, несколько секунд. Выбрала второе.
Я хотела жить, и я хотела написать то, что мне было назначено Богом.
Друзья добыли мне денег на самолет; иностранный паспорт сделали мгновенно приспешники власть предержащих. Почему я выбрала для жизни Париж? Францию? Не знаю. Может быть, потому, что во Францию всегда уезжали все гонимые русские люди.
Так я оказалась в Париже. Когда самолет приземлился в аэропорту «Шарль де Голль», меня никто не встретил. Я была беженка, изгнанница. Я вынуждена была просить убежища. Во Франции очень жестокие законы для эмигрантов. Эта страна просеивает людей, сыплющихся в нее отовсюду, через мелкое сито. Я металась, бегала по Парижу, искала пристанище, прибежище, работу, жилье, знакомства, денег в долг, опять жилье, если из прежнего выгонял хозяин за неуплату.
Я узнала, что такое настоящая бедность.
Это когда тебе совсем нечего есть, и ты не едешь, а идешь пешком, отмеряя многие километры, в предместье Парижа, и там, робко постучавшись к какой-нибудь французской хозяюшке — а выбираешь домик победнее, чтоб свой понял своего, — просишь у нее на ломаном французском, похожим на попугайское карканье, немного хлеба, картошки и кусочек сала. Я сразу выучила эти слова: «хлеб», «вода», «картошка», «сало», «крупа», «мука», «масло». В этих словах была жизнь. Если хозяйка попадалась добрая, мне давалось и то, и другое, и третье. Если я нарывалась на злюку, мне не обламывалось ничего. Тогда я жестами показывала ей, что могу выполнить нужную работу — по дому, по саду, огороду. Я научилась копать землю, сажать овощи, и руки у меня были все в земле, и грязь под ногтями, неотмываемая.
В Париже я тоже искала работу. Находила — временную. Разносила газеты. Мыла полы в бистро. В парикмахерских. Однажды я нанялась развозить молоко, неуклюже разбила две бутылки с молоком, и меня тут же уволили. На Западе нельзя ничего делать плохо. Ошибешься — прощайся с работой. Рук и ртов в огромном городе много, работу уволенному трудно найти.
Я судорожно искала выхода. Что делать? Гибнуть?! Я была в Париже совсем одна. Друзей у меня не заводилось из-за незнания языка. В магазинах и булочных я общалась жестами, кивками, улыбками. Я донашивала одежду, в которой убежала из России. Слава Богу, мне повезло с жилищем — меня пустил жить к себе непритязательный старикан, одевавшийся в лохмотья, добытые у старьевщика, промышлявший бытием клошара, нищего под мостом Неф. Зимой и летом он сидел на решетках, под которыми текли теплые воды парижских подземелий. Из-под решеток поднимался горячий пар, моему старику было тепло. Он клал перед собой шапку, веселые парижане бросали туда монетки. Я вспоминала нищих в России. Все в мире было похоже. Только языки были разные.