Ночной карнавал
Шрифт:
Когда мы прикончили мускат, была уже глубокая ночь. Я предложила Люське остаться у меня — старикан бродил где-то, верно, уснул на теплых решетках, — но она насмешливо улыбнулась мне, сверкнула черной яшмой глаз.
— Пойду на работу. Самое время!
— Постой… а как же… тот? Твой?..
— Тот?.. сам по себе. У меня с ним назначена встреча. А новые — сами по себе. И я сама по себе тоже, — сказала Люська и еще раз, чуть хмельная, подмигнула мне. Она была невыразимо хороша: смуглая, черненькая, румяная от вина, курносая. Таких французы любят, потому что она тип француженочки. Ей, наверно, пойдет беретик, лихо спущенный на ухо. — Пойду зарабатывать деньги. Я узнала их вкус. Пойду в ночь. Ночь — это прелесть. Это охота. Это новые приключения. Это мое будущее.
— Люська, ты нарвешься!
— Я? Нарвусь? — Она презрительно поглядела на меня. — Это ты сгниешь тут заживо, дурочка. Над своими никому
Она упорхнула. Я осталась одна и стала думать.
Я думала, а рядом со мной на столе лежал мой законченный роман.
И вот что я придумала.
Я придумала идти. Ведь это же так просто.
Но, прежде чем уйти, я решила написать это предисловие к роману. Я не верю, что его напечатают. А если его когда-нибудь напечатают, прочитают и предисловие. Значит, написать его все равно надо, подумала я. И вот написала.
А теперь мне осталось совсем немного. Я оглядываюсь вокруг. Бедность и нищета. И пахнет грязными тряпками и мышами. И нагаром — мы с Люськой жгли свечку. Мы воткнули ее в пустую бутылку, по-русски. Одеваюсь. Накидываю на себя старое штопанное пальто — его мне когда-то в России, давно, купила в подарок мама. Обматываю шею траченным молью шарфом. Мажу губы дешевой коричневой помадой. Тру щеки обшлагом, чтобы были румянее. В Париже февраль, в Париже метель, как в Москве. Смотрюсь в зеркало. Пусть одежка плохая, все равно я красива и молода. Я еще красива и еще молода. Мне еще повезет. У меня нет другого выхода.
Входов много, а выход всегда только один. Или его нет вообще.
Аккуратно складываю листы романа в стопочку. Завтра я отнесу его мадам Мари и попрощаюсь с ней. Я выполнила свою работу, мне заплатили за нее. Все. Пусть берет и делает с ним, что хочет.
Я постараюсь как можно скорее забыть о нем.
Вообще забыть о том, что я могу писать. Что я русская. Что я бедная.
Мне надо помнить одно: начинается моя новая жизнь. Какой она будет, я не знаю.
Заканчиваю писать это предисловие. Выключаю лампу. Завязываю шнурки башмаков. Иду к двери. Закрываю за собой дверь.
Возвращаюсь, чтобы дописать это.
Вот это: СПАСИБО ТЕБЕ, МАДЛЕН.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ПАВЛИНЬЕ ПЕРО
Веселый Дом на бульваре, в Столице, в Пари! Как прекрасна вечерняя набережная реки, — ее все зовут Зеленоглазой, как девушку, которой признаются в любви. Шелест каштанов. Резные листья. По весне — бело-золотые свечи цветов в кругло постриженных кронах. Зимой уличные продавцы жарят каштаны на огромных сковородах. Пар и вкусный запах поднимаются в сырой снежный воздух ультрамаринового ледяного вечера. Прохожие покупают жареные клубни. Катают на голых ладонях. Едят, греются, бросают крохи голубям.
Так много голубей на набережной Гранд-Катрин! Голуби — в небе: крохи белого хлеба, подброшенные ввысь. Кормитесь, люди, красотой. По Зеленоглазой плывут утки. Девушки из Веселого Дома, гуляя по набережной, бросают им еду в воду, и утки ловко вытаскивают клювами подачку из зеленой толщи воды.
А летом! До чего хорошо летом на Гранд-Катрин! Мятая нахалом-ветром зелень насквозь просвечена Солнцем. Солнечные пятна рассыпаны золотыми монетами повсюду — на старых грубых камнях, помнящих древних королей, на розовом и голубом шелке женских платьев, на бронзовых памятниках полководцам и поэтам, позеленевших от старости и тоски, и река вся искрится тысячью ослепительных огней. Желтые солнечные пятна сшибаются, крутятся, гуляют где им вздумается, залезают под юбки вертихвосткам, целуют голые плечи и локти разносчиц крабов и устриц — на больших лотках, прицепленных к шее широкой лентой, несут разносчицы дары северного моря, и бойко покупают устриц люди, особенно пьяницы — устрицы, сбрызнутые лимонным соком, незаменимы к коньяку или арманьяку… а что, в Пари все пьяницы?.. В Пари знают толк и вине и сыре. Ну, и в устрицах, конечно…
Мадлен медленно шла по Гранд-Катрин, вертя в руках ручку кружевного зонтика, оглядываясь по сторонам наметанным глазом. Давно прошло то время, когда ее, девчонку, продал сюда, прямо в руки мадам, человек в парике, изловив на маскараде. Как ее мыли тогда… терли жесткими щетками… она вырывалась из рук, билась, кричала… взрослые девицы с засученными до локтей рукавами силком усаживали ее в чугунную ванну, беспощадно намыливали живот, голову, лицо, терли, терли… Она плакала от мыла, щипавщего соленые веки… Вместо панцирной койки — мягкие диваны, пуфики, роскошные
Как давно это было.
Какая глупенькая она была.
Ее откармливали, мыли, мяли, умащали благовониями лишь для того, чтобы увеличить ее свежую, юную красоту, дать ей расцвести бешеным, пышным цветом. Мадам знала толк в мытье и массаже, в соках и фруктах, в мазях и притираниях. Через месяц Мадлен было не узнать. Ее выпускали погулять. Прохожие, завидя ее, остолбенело останавливались и так застывали посреди улицы. Она гуляла, а за ней всегда, чуть поодаль, шла грымза, приставленная мадам. «Стереги! — было строго сказано грымзе. — Если эта птичка упорхнет — я лишусь будущего. Эта девочка — мое состояние. Она необыкновенна. Если с ней что случится — прощайся со своей головой». Грымза не спускала с нее горящих, сумасшедших глаз, шурша подошвами по брусчатке. Мадлен любила кормить уток. Она захватывала с собой хлеб, оставшийся от сытного обеда, и кидала его птицам. Они крякали благодарно и призывно. Ах вы, утки!.. Селезню, селезню дайте. Вон он плывет, разноцветный. Голодный. Вы все сожрете, противные женщины. И крошки ему не прибережете. А он вам, небось, подарки делает — жучков, паучков… Ха-ха-ха!.. На, лови!..
Крошка летела с парапета селезню прямо в клюв.
Мадлен перегибалась через парапет, каменная кромка врезалась ей в живот, она сильно наклонялась, чуть не падала в воду, и грымза подскакивала к ней, хватала ее за подол платья, тянула обратно. Дура девка!.. Если ты свалишься в Зеленоглазую, тебя смогут выудить только рыбаки у Аржантейля — и то не сетями, а крючками, на блесну подцепят!..
Настал день, когда мадам все сказала ей.
Все, что она должна делать в Веселом Доме; как отныне жить.
И, выслушав это повеление жить, Мадлен послушно наклонила пышнокудрую золотую голову.
Иди, иди медленно, верти зонтиком, гляди по сторонам. Знакомься, только осторожно. В Пари много людей-жуликов, людей-пройдох, людей-прощелыг; довольно также и людей-бандитов, людей-разбойников, людей-чудовищ. Девушки не раз рассказывали про таких. Она улыбалась. Значит, господин Воспитатель был настоящим чудовищем. Ха, ха. А они-то и не знали.
Знакомься, кивай золотою головкой, давай поцеловать на прощанье ручку, оставляй адресок. Назначай время свидания. Место встречи — твой будуар в Веселом Доме. Только уже не тот, маленький, как спичечный коробок, где она ютилась в первые месяцы пребывания у мадам. А большой, изумительный, весь в бархате и атласе, — царская опочивальня, а не девичья спальня: блестящие наволочки цвета неба и зари вышиты золотыми вензелями — везде буква «М», и обычная, и перевернутая, и даже в виде двух целующихся голубков. Ах, Мадлен, сделай ротик бантиком!.. Хорошо, Кази, вот тебе воздушный поцелуй. Она целовала свои пальцы и воздух, делала губки бантиком. Кази била в ладоши и смеялась. Будуар был дан им на двоих, и у Мадлен появилась подруга. Откуда родом? В быстрой и живой речи Кази проскакивали родные нотки. Она произносила «р» твердо, не как коренные жители Пари — катая в горле кошачье рычание. Иногда во сне она бредила на родном языке, и Мадлен, привстав на локте, с испугом глядя на напарницу, слышала в сбивчивых бессознательных рыданиях знакомые, сильно исковерканные на чужой лад слова.