Ночной карнавал
Шрифт:
— Таточка!.. мы все будем в Раю… я обещаю тебе…
Хрип Отца. Он лег на Лешу. Леша скрылся весь под его простреленным во многих местах, окровяненным телом. Одна нога торчит.
И в эту торчащую ногу, зверски осклабившись, стреляет Петрушка.
Он стреляет, вскинув наган, матеро, злобно целясь, зная, что попадет — тут же близко. Не убьет, а помучает.
Пуля попала в колено, раздробив его.
И подвал наполнил вой.
Страшный,
Это кричал и выл мальчик с раздробленным коленом, погибавший от боли и ужаса, не хотевший умирать. Знавший, что умрет.
Плач Цесаревича. Лина, запоминай все это. Запоминай!
Тебя тоже убьют вместе с Семьей, но ты же помнишь слова Али. Ты останешься жить. Как?! Ты еще не знаешь об этом. Въяве… по-настоящему… во плоти… или Аля говорила тебе о душе?!..
Душа. Душу-то они не прострелят.
— Боже!.. Господи, прими нас, грешных!..
Аля. Мать. Окровавленная рука Таты выпускает безжизненное тельце морской свинки, судорожно протягивается: молю о жизни. Не убивайте меня. Мама! Мама!
— Девочка моя… доченька моя… люблю тебя…
Это шепот Али… или моей родной матери?!.. А кто из них родная?.. Я слышала во Дворце легенду. Мне рассказал Гри-Гри. Будто бы Царица меня родила, а та женщина, кого Отец любил прежде, взяла да выкрала меня из колыбельки. И убежала со мной, младенчиком, в осеннюю ночь. Та возлюбленная Царя была танцовщицей. Очень любила танцевать. И танцевала лучше всех в Рус. И бежала по осени и слякоти и ветру, как танцевала. И убежала далеко, далеко. А потом испугалась. И бросила меня на крестьянском крыльце. Подкинула добрым людям. Перекрестилась. Перекрестила меня в Царских пеленках. И убежала прочь. И только сказала надо мной заклятье: будешь, Царская дочка, весь век плясать да танцевать, всю жизнь провеселишься да протанцуешь, а час твой пробьет — в танце тебя подстрелят, на лету, в угаре веселья. Так меня на танцорку и заколдовали… а я даже в кадрили не могу пройтись, не то что в вальсе с Великими Княжнами покружиться…
«И тебя подобрала твоя названая мать и вырастила, — шептал мне горячо Гри-Гри, щекоча меня усами и всклокоченной бородой. — А пеленочки твои младенческие, с Царскими вензелями вышитыми, свято сохранила.»
«Нет, Гри-Гри! Нет!.. — кричала я страстно, обиженно. — Моя мать меня по-настоящему родила!.. Они с Царем просто очень любили друг друга когда-то!.. И от этой любви родилась я!..»
Гри-Гри улыбался, обхватывал меня лапищами, доверчиво прижимался изрытой оспинами щекой, пахнущим табаком и постным маслом лицом к моему лицу.
«Вера твоя спасла тебя. Спасет, — твердо говорил он, и его зубы обнажались в улыбке. — Верь, дитя. Да так оно и было. А пеленки на твое рожденье Отец подарил. Он-то уж знал, когда ты родишься. Он у нас все знает.»
«А есть что-нибудь, что он не знает?..»
«Есть. Никто не знает часа своего».
Он
«Зато я знаю его час. И свой. И всех вас.»
«Скажи, Гри-Гри!.. Скажи!..» — затрясла я его, затормошила.
Он снял мои руки с себя, поморщился, зажмурился, и из прижмуренных глаз его выдавились мелкие светлые слезы.
«Не могу, Линушка. Это тяжко. Это выше сил человеческих. Все сказать могу, а вот это не могу. Не обессудь. Прости».
Я поцеловала Гри-Гри в пахнущую маслом голову.
Я лежала на полу в грязном темном подвале, где убивали нас, и вспоминала его слова, морщины у него на лбу, эти слезы, катившиеся из-под сомкнутых век по исклеванным оспой щекам.
Боже! Какая боль!
Две пули попали в меня. В грудь и в живот.
Как больно, когда в живот.
Стася кричала уже без слов:
— А-а-а-а-а!.. А-а-а-а-а!.. О-о-о!..
Боль. Как тяжело ее снести. Как трудно ее победить. Я пытаюсь встать. Чтобы меня убили, стоящую. Я не хочу лежать. Не хочу, чтобы меня протыкали штыком, пригвождали к заплеванным половицам. Я хочу видеть смерть в лицо. Какая она. Видеть свой последний миг.
И я, сделав страшное усилие, шатаясь, встаю.
Видите меня, люди! Вы, нелюди! Убийцы!
Они видят меня. Они хорошо видят меня. Видят все мои раны. Видят мои глаза, всаженные в них, как две пули. Воткнутые по рукоять, как два копья.
— Мы все равно будем жить!
Я не узнаю свой голос. Это хрип. Кровь клокочет в горле. Мне же прострелили грудь. Воздух хрипит и булькает в раненом легком. Я еще не понимаю, что я умру.
Как понять, что ты умрешь?! Этого человеку понять нельзя. Никто, пока живет, не поймет этого. Никогда.
— А-а! — вопит чернобородый. — Дьяволица!.. Она поднялась!.. Она никак не сдохнет!.. Получи!.. На!..
Он вскидывает руку с револьвером и стреляет в меня — в упор.
Пуля впивается мне под грудь. Христа тоже сюда ткнул копьем римский солдат.
Я не падаю. Я стою изо всех сил.
Я гляжу на чернобородого глазами неба. Глазами народа.
Вы чужие. Это вы чужие здесь. Вы захватчики. Вы убийцы. Иуды. Где ваши сребреники в мешке?! Пересчитывайте их. Тешьте душу. Сдирайте с пронзенных штыками тел Княжон драгоценности Царского Дома. Рассовывайте по карманам. Все равно вам не завладеть величайшей драгоценностью мира.
Она в наших руках. В наших глазах.
В наших бессмертных душах, в муках отлетающих на небеса.