Ноль три
Шрифт:
— Это значит, что я теперь человек постоянный, — усмехнулся Алферов. — И теперь я снова, как вы понимаете, молодой специалист. И уволить меня практически нельзя. В какие-то, разумеется, ближайшие годы, — это он говорил с усмешкой, так это иронично. Черт возьми, да у него за два месяца уверенность в себе проклюнулась, если может говорить о себе с иронией.
Я посмотрел на него удивленно — что ему от меня-то нужно.
— У меня к вам просьба. Я хотел бы, чтоб именно вы внушили коллективу простую мысль, что я здесь на долгие годы. И на это надо смотреть, как на что-то неизменное. И если кто-то не согласен
— Да почему же я должен что-то объяснять? Прочтите приказ, и все.
— Нет, вы же у нас самый уважаемый человек. Ваше мнение, как я заметил, всегда решающее.
— Хорошо, я поговорю со сменой, — и я снова вопросительно взглянул на Алферова — теперь можно идти?
Но он мой взгляд не поймал — что-то загадочное было в его глазах, словно бы он чем-то меня испытывает, так это поигрывая со мной, что-то даже шальное было в его глазах, так что у меня даже мелькнуло — уж не выпил ли он на радостях. Нет, трезв. Он вовсе не выпивает.
— Всеволод Сергеевич, ах, Всеволод Сергеевич, да я же вам горько завидую, — как-то застенчиво улыбнувшись, сказал Алферов.
Вот это повторение имени и отчества он выхватил в телевизионных политических детективах. Вот это Лавр Георгиевич, ах, Лавр Георгиевич. Тут была несомненная фамильярность, которую он не мог себе позволить прежде. А сейчас может — начальник.
— И всегда вам завидовал. Мы были выездными врачами, и я завидовал, теперь вы отказались от должности, а я не отказался, и я снова завидую.
Я пожал плечами — мне разговор начал казаться каким-то безумным, но и обижать его не хотелось, и я сказал:
— Чему же здесь завидовать? Ничего в жизни я не добился. Двадцать лет на одном месте. Ни вниз, ни вверх. Рабочая лошадка.
— Нет, это я был рабочей лошадкой. Серой рабочей лошадкой. А вы аристократ. Вам что посложнее, мне что попроще, — это он уже ерничал. — Бригада, все понятно.
И сразу стал серьезным.
— Да, я вам завидовал. Именно поэтому ушел из линейных врачей. Приезжаю, к примеру, на повторный вызов. Ведь непременно скажут — у нас был Всеволод Сергеевич, он делал то-то и то-то. То есть мне и дергаться не нужно, а сделать точно то же, что и Всеволод Сергеевич. Да разве же я не понимаю разницу в нашем лечебном классе? Вот и у всех такое мнение: если он не смог больному помочь, Всеволод Сергеевич, то и никто не смог бы. А если не смог помочь я, все скажут — вот Алферов не смог, а Всеволод Сергеевич смог бы. Но самое главное — и я считаю так же. А легко ли работать с таким ощущением? Всегда чувствовать себя работником второго сорта.
То есть он мне, конечно, льстил, но было непонятно, зачем ему это нужно.
— Более того, вы знаете, что я всегда считался молчуном. Но я большой говорун. И моя семья это подтвердит. Да вы и сами в этом сейчас убеждаетесь. А почему я молчал на работе? А потому что меня не слушают. Вот стоит вам заговорить, все замолкают и слушают. Стоит то же самое сказать мне, никто даже не повернется в мою сторону. Стоит вам рассказать анекдот, все смеются, расскажи этот анекдот я, все лишь кисло улыбнутся. Отчего так?
— Не знаю. Думаю — оттого, что я старый работник.
— Нет, Елену Васильевну слушают, как меня. А она работает тридцать лет. Да и я уже здесь пять лет. Вы вспомните, когда вы отработали
— Я не помню, Олег Петрович. Никогда об этом не задумывался.
— Потому и не задумывались, что вас уважали всегда, — с жаром подхватил Алферов. — А в чем здесь дело, знаете? В человеческом классе, вот в чем. Меня в институте мучала зависть к молодым ребятам с дневного отделения. Вот они все что-то спорят, все куда-то торопятся, по театрам ходят, а мне работать и учиться. Да, учиться и работать. Ведь я же все сам, Всеволод Сергеевич, без толчка снизу и посторонних рук. Без отца. Мать — клейщица на нашей галошной фабрике. Пробивался и пробивался. А вечернее — известно, какое образование.
Меня от его слов малость повело — в этом был какой-то дурной тон, раскрываться перед человеком, который мало тебя знает, нет, этого я не понимаю. Хотел угомонить его соображением, что моя молодость была не сплошной мед и уж, конечно, не слаще его молодости, но вовремя спохватился — ах ты, мать честная, да он же считает меня старшим другом, потому доверяет мне, надо ему посочувствовать, и уж во всяком случае на искренность ответить искренностью, но ничего не мог с собой поделать — не раскрывалась моя душа, да и все тут. Не верил я ему да и только. Ну, не может тот Алферов, которого я знал прежде, стать вдруг таким широким, что распахнется перед человеком почти чужим. В его доверчивости усматривал я какой-то умысел. Было даже и совестно, но не верил я ему.
— Потому и решился стать заведующим. Новый виток в жизни. Административная работа. Вот здесь, Всеволод Сергеевич, еще не успел себя проявить. И я освобожусь от зависти. Вы не знали, что я честолюбив?
— Нет, не знал. Да я, по правде говоря, и не задумывался.
— А вы вообще мало обо мне думали. И что я был для вас — серая мышка.
— Ну, это уж вы слишком, — возразил я. — Надеюсь, я не такой высокомерный.
— Такой, Всеволод Сергеевич, такой. А теперь по сути дела. Я — администратор, вы — клиницист. И нам надо быть вот так, — и Алферов крепко сжал свои ладони: ну, то есть если мы будем заодно, их не расцепить никакой вражьей силе. — Если мы будем заодно, мы горы свернем.
— Да нам бы не горы сворачивать, — не удержался я от привычной своей насмешливости, — нам бы не каналы прокладывать, а людей лечить получше. Нам бы вот чтоб постоянно в машине был кислород, и чтоб были все лекарства. А то у меня кончается лазикс и нет седуксена.
— Все наладим, Всеволод Сергеевич. Но сейчас главное — быть вместе. Могу я на вас рассчитывать?
— Ну, разумеется, Олег Петрович. Да, — как бы внезапно вспомнил я, — меня к трем часам вызывает следователь.
— А что такое?
— Да тут дело давнее, — и я рассказал о вызове двухмесячной давности.
Одиннадцать часов — самый разгул вечерней пьяной травмы. Большая трехкомнатная квартира, две комнаты совершенно пустые. В одной, жилой, две койки, покрытые тряпьем, стол и два стула — это все. Дочери двадцать один год — она даже хорошенькая, но очень уж немытая (многолетняя такая немытость), матери сорок восемь лет — под глазами мешки, волосы свалялись и пропитаны кровью. Обе привычно пьяны — речь связная, походка ровная, но пьяны застойно, невыветриваемо.