Новеллы
Шрифт:
Когда пришла сестра Карла и принесла таз с водой и полотенца, Людвиг Гёдике спокойно лежал в кровати и спокойно дал обернуть себя компрессами. После этого случая он снова два дня отказывался от пищи и питья. А затем произошло событие, от которого он опять заговорил.
Людвиг Гёдике заговорил после похорон Замвальда. Покойный вольноопределяющийся Замвальд был братом часовщика Замвальда, — того часовщика, чья мастерская находилась на улице Рёмерштрассе. Однажды после канонады, за которой последовала атака, младший Замвальд вдруг начал кашлять, и тут его точно подкосило. Он был симпатичный и храбрый девятнадцатилетний паренек, все, в общем-то, любили его, поэтому, когда дело дошло до отправки в лазарет, он добился того, что был направлен в свой родной город. Он даже прибыл не в санитарном поезде, а сам по себе, точно отпускник, и Куленбек сказал тогда:
— Ну, тебя-то, голубчик, мы скоро поставим на ноги.
И вот, хотя доктор Кессель очень возился с Замвальдом и с виду молодой человек казался совершенно здоровым, у него однажды вдруг снова случилось горловое кровотечение, а спустя три дня он уже лежал в гробу, скончавшись во цвете лет, даром что солнышко сняло на небесах.
Так как в этом лазарете
В это время Гёдике находился в саду. Заметив стечение народа, он приковылял на своих костылях и тоже встал вместе со всеми. Происходящее было для него привычным зрелищем, и потому что-то в его душе против него восставало. Он призадумался; ему хотелось изничтожить это зрелище, порвать, как рвут какую-нибудь бумажонку, по сперва требовалось сосредоточенно и пристально поразмыслить. Когда женщины поплюхались на колени, как поломойки, его стал разбирать смех, однако па нем лежал запрет, и он не смел издавать ни звука, он так и простоял все время, опершись на костыли, среди коленопреклоненных женщин; он стоял, словно каркас здания, уперев в землю свои подпорки и сдерживая рвущийся из горла смех. Зато когда женщины закончили «Отче наш» и трижды повторили «Ave Maria» [17] и дошли наконец до слов «И спустился в ад, и на третий день воскрес из мертвых», тогда вдруг внутри у него, как бы на одной из нижних площадок каркаса, как бы голосом чревовещателя, которого когда-то ему довелось услышать, немного повыше того места, где располагался живот с ноющими, скрученными в узлы внутренностями, начали возникать слова; и вместо того чтобы разразиться лающими звуками, а может быть, и совсем беззвучно (так глубоко внутри застряли эти слова) каменщик Гёдике внезапно произнес: «…и воскрес из мертвых», а едва произнес, как тут же умолк, настолько поразило его событие, совершившееся в нижнем этаже каркаса. Никто не обратил на него внимания, гроб подняли, и на плечах носильщиков, покачиваясь, гроб с приделанным к нему распятием поплыл со двора; следом за гробом среди прочих родственников и свободных носильщиков двинулся часовщик Замвальд, маленький, сутуловатый человечек; вслед за ними тронулись врачи, а дальше — все остальные. И позади всех, в больничном халате, поковылял на своих костылях каменщик Гёдике.
17
Хвала тебе, Мария (лат.).
При выходе на шоссе его обнаружила сестра Матильда. Она пробилась к нему сквозь толпу провожающих:
— Гёдике, вам нельзя идти в гаком виде. Разве можно! Вы же в больничном халате…
Но он се не слушал. Даже после того, как она призвала на помощь доктора Куленбека, все убеждения оставались напрасны: глядя прямо перед собой, Гёдике упрямо шел вперед по избранному пути. Наконец Куленбек отступился:
— Ах, да пускай его идет! Бонна есть война. Пусть только кто-нибудь за ним присматривает и проводит домой, когда он устанет.
Долгий путь прошагал тогда Людвиг Гёдике; женщины вокруг молились, берега дороги покрыты были густыми зарослями кустарника. Едва одна группа заканчивала свое «Аve», как другая подхватывала. В лесу куковала кукушка. Некоторые из мужчин и невзрачненький часовщик Замвальд были одеты во все черное, вроде плотников. Тут столько всего сблизилось и сошлось, в особенности когда на поворотах шествие замедлялось, заставляя человеческие тела сгрудиться теснее! Юбки у женщин при ходьбе развевались, в точности как халат у Людвига Гёдике; а одна из них, видневшаяся в передних рядах, шла с опущенной головой и все время прижимала к лицу платочек. И хотя Людвиг Гёдике старался не смотреть по сторонам, хотя он шел, вперив взгляд в бегущую впереди дорожную колею, хотя временами он даже норовил идти зажмурившись и вдобавок крепко стиснул зубы, чтобы еще теснее сплотить все части своей души и таким образом окончательно заглушить свое «я», хотя он даже предпочел бы встать на месте, упереть в землю костыли и сделать так, чтобы все эти люди замолчали и остановились, а не то еще лучше — пускай бы они все развеялись на все четыре стороны, тем не менее он продолжал это шествие; увлекаемый вместе со всеми, он плыл с толпой, он парил над землею, он сам был — сей колыхающийся гроб, который вздымался и опадал вместе с волнами молитв, которые его сопровождали.
Когда на кладбище возобновилась панихида, и над разверстой могилой вновь прозвучали слова молитвы: «Воскрес из мертвых», и щупленький часовщик Замвальд, стоя над глубокой ямой, глядел в нее, не отрываясь, и рыдал, и все стали подходить по одному, чтобы бросить горсть земли на гроб воина и пожать руку часовщику, тут-то па виду у всего народа и возник опирающийся на два своих костыля, в долгополом больничном халате и с всклокоченной бородой Людвиг Гёдике; на краю могилы он воздвигся перед щуплым часовщиком Замвальдом и не обращая внимания на его протянутую руку, громко, так что все слышали, изрек свои первые слова. Он сказал:
— Воскрес из мертвых!
И после этих слов он отбросил от себя костыли, по не для того, чтобы взять лопату и кинуть горсть земли на гроб — нет, этого он не сделал, — он сделал нечто иное и совершенно неожиданное: сам собрался спускаться в могилу; неуклюже и обстоятельно он полез в яму и уже благополучно перекинул одну ногу через край. Разумеется, для всех его намерение осталось непонятно; все решили, что у него, ни разу еще и шагу не ступившего без костылей, ноги подломились от слабости. Сразу же подскочил доктор Куленбек одновременно
Тем временем к могиле приблизились самые уважаемые люди города; среди них, как и следовало, находился Югено, облаченный в синий костюм, в одной руке он держал цилиндр, в другой — погребальный венок. И Югено кидал вокруг себя возмущенные взоры, потому что брата покойного не оказалось на месте и нельзя было дать ему полюбоваться на этот венок: замечательный венок из дубовых листьев — от общества «Дары Мозеля»; это было поистине превосходное изделие с лентами, на которых можно было прочесть слова: «Отважному воину — благодарное отечество».
С этих пор часовщик Замвальд стал часто бывать в лазарете. Здесь лечили, здесь ухаживали за его братом — вот он и навещал это место; но, кроме того, ему хотелось выразить как-то свою благодарность, и в знак признательности он не только безвозмездно отрегулировал все больничные часы, но еще вдобавок стал сам предлагать обитателям лазарета, чтобы все отдавали ему сбои карманные часы, а он, мол, их бесплатно будет чинить. Заодно он навешал солдата ландвера Гёдике.
А Гёдике и сам ждет этих посещений. После похорон для него многое прояснилось и он успокоился; земное начало его жизни сгустилось, но притом жизнь его обрела возвышенный смысл, и дышать стало легче, хотя существование нисколько не утратило своей надежности. Теперь он со всей отчетливостью сознавал, что не нужно страшиться той тьмы, за которой скрывался былой Людвиг Гёдике, вернее, множество Людвигов Гёдике, ибо эта темная преграда есть всего лишь время, то время, что он пролежал в могиле. И даже если кто-нибудь вздумает напоминать о разных вещах, например, о том, что было с ним до положения во гроб, то и тогда ему совершенно нечего бояться — пожмешь плечами, да и только, потому что теперь ему точно известно, что ничего из прежнего больше не имеет значения. Теперь ему осталось только выжидать, ибо сколько бы ни собралось вокруг него всякой жизни, бояться ее больше не нужно, хотя бы она и надвинулась совсем вплотную; он уже пережил свою смерть, и все, что бы ни случилось в дальнейшем, служит лишь для того, чтобы еще выше вознесся строящийся каркас. Людвиг Гёдике, правда, и сейчас не произносил ни слова и не слушал, что говорят ему сестры или соседи по палате; однако назначение его немоты и глухоты заключалось уже не столько в защите своего «я» и своего одиночества, сколько в том, чтобы наказать нарушителей спокойствия и выразить им свое презрение. Терпел он одного лишь часовщика Замвальда и даже ждал его прихода.
Надо сказать, что с Замвальдом все было легко и просто. Даже припавший на костыли, согнувшийся Гёдике мог глядеть на Замвальда сверху вниз, но это — еще не главное. Важнее, пожалуй, было то, что Замвальд, словно бы понимая, с кем имеет дело, не делал ни малейшей попытки приставать к Людвигу Гёдике с расспросами, или напоминать ему о чем-то неугодном. Впрочем, Замвальд, в сущности, вообще говорил немного. Сидя вдвоем с Людвигом Гёдике на скамейке в саду, Замвальд показывал ему взятые в починку часы, открывал крышечку, под которой видны были колесики часового механизма, и старался объяснить, в чем заключается неисправность. Иногда он еще заводил разговор о брате-покойнике, которому, дескать, можно только позавидовать — для него уж все страдания остались позади, и сейчас он обретается в ином, лучшем мире. Когда же часовщик Замвальд принимался говорить о рае и небесном блаженстве, то, с одной стороны, это было вроде бы недопустимо, поскольку имело отношение к воскресной школе, которую перед конфирмацией посещал затерявшийся ныне мальчонка Людвиг Гёдике, а с другой стороны, в этом выражалось как бы преклонение перед взрослым Гёдике, ибо заключало в себе невысказанный вопрос, обращенный к тому Гёдике, которому дано высшее знание и который душою уже пребывает в ином мире. Когда же Замвальд начинал говорить о том, как он ходит на собрание Библейского общества и какое там обретает духовное просветление, когда он рассуждал о том, что все бедствия нынешней войны в конце концов приведут людей к просветлению и спасению души, то Гёдике по-настоящему вовсе и не слушал его, однако все это было отдаленным подтверждением его новообретенной жизни и как бы служило напоминанием о том, что ему суждено занять в этой жизни подобающее, так сказать, потустороннее положение. В такие минуты щупленький часовщик казался ему чем-то вроде тех мальчишек или женщин, которые подносят кирпичи для строящейся стены и которых не принято удостаивать ни словом, ну разве что цыкнешь иногда, а ведь и они тоже, по-своему, для чего-то нужны. Должно быть, по этой причине Людвиг Гёдике однажды прервал маленького часовщика и распорядился: «Принеси кружку пива!» А так как тот не бросился со всех ног исполнять поручение, на невидящем лице Людвига Гёдике застыло возмущенное и недоумевающее выражение. После этого он еще много дней злился на Замвальда, не удостаивая его ни единым взглядом, а Замвальд тщетно ломал себе голову, как бы помириться с Гёдике. Это была нелегкая задача. Ибо Гёдике, по сути дела, не отдавал себе отчета в том, что сердит на Замвальда, и очень страдал из-за того, что какая-то неведомая сила заставляет его отвращать лицо свое от Замвальда, едва тот покажется. Нельзя сказать, чтобы он считал Замвальда виновником сего таинственного запрета, но ужасно обижался на часовщика за то, что никак не может освободиться от этого священного обязательства. Отношения этих двоих представляли собой как бы мучительные поиски друг друга, и однажды часовщика осенила почти гениальная мысль: он взял Людвига Гёдике за руку и повлек его за собою.