Новеллы
Шрифт:
Хотя присутствие Генриха до известной степени нарушило отшельническую жизнь Ханны Вендлинг, она весьма неохотно согласилась пойти на городской праздник. Однако адвокат Вендлинг, лицо в городе заметное, к тому же офицер, никак не мог от этого уклониться. Они поехали туда вместе с Рёдерамп.
Они сели в зале; с ними был доктор Кессель. В конце узкого помещения стоял стол для почетных гостей, накрытый белой скатертью и украшенный зеленью и цветами; там председательствовали бургомистр и господин майор, при них находился издатель газеты Югено. Заметив вновь пришедших, он немедленно устремился к ним. Значок учредительного комитета
Он обратился к доктору Kecce:
— Многоуважаемый господин доктор, дозволено ли мне будет просить вас об особой чести — чтобы вы представили меня господам?
Ему это было дозволено.
— Особая честь, редкая честь, — заверил господин Югено, — глубокочтимая госпожа живет такой затворницей, и если бы не счастливый случай, приезд в отпуск господина супруга, мы, конечно, не имели бы удовольствия приветствовать вас в нашем кругу…
Это из-за войны она так одичала, высказала свое суждение Ханна Вендлинг.
— И это в корне неверно, сударыня! Именно в такие тяжелые времена человек нуждается в рассеянии… надеюсь, господин и госпожа Вендлинг останутся на танцы…
— Нет, жена чувствует себя немного усталой. К сожалению, нам придется уйти.
Югено был искренне огорчен:
— Но, господин адвокат, коли уж вы и досточтимая сударыня впервые доставили нам столь редкое удовольствие… такая красивая женщина согласилась украсить наш праздник… всё ведь с благотворительной целью… господин обер-лейтенант, в виде исключения, мог бы оказать нам милость…
И хотя госпожа Ханна Вендлинг вполне отдавала себе отчет в поверхностности подобной болтовни, ее лицо расцвело улыбкой, и она сказала:
— Ну, раз уж вы так просите, господин Югено, мы еще немного побудем.
Возле музыкальной эстрады бесцельно слонявшегося взад и вперед Ярецки остановил вольноопределяющийся доктор Пельцер.
— Господин лейтенант, мне кажется, вы что-то ищете?
— Да, стакан грогу.
— Прекрасная мысль, господин лейтенант, зима не за горами. Сейчас я раздобуду грог… вы пока подождите!
Он опрометью убежал, а Ярецки уселся на стол и принялся болтать ногами.
Доктор Вендлинг с женой как раз проходили мимо, намереваясь покинуть праздник. Ярецки отсалютовал:
— Разрешите представиться, господин обер-лейтенант. Лейтенант Ярецки, из восьмого гессенского егерского батальона, группа армии кронпринца. Ампутация левой руки вследствие отравления газами под Армаитьером.
Вендлинг с недоумением взглянул на него.
— Весьма приятно, — вынужден был ответить он. — Обер-лейтенант Вендлинг.
— Дипломированный инженер Отто Ярецки, — счел необходимым добавить Ярецки, вытянувшись при этом по стойке «смирно» перед Ханной: он давал ей понять, что представление относится также и к ней.
Ханна Вендлинг уже привыкла сегодня собирать дань поклонения. Она ответила участливо:
— Но это ужасно, сударь, — то, что случилось с вашей рукой.
— Да, сударыня, ужасно, но справедливо.
— Ну, ну, камрад, — вмешался Вендлинг. — О какой справедливости здесь может идти речь?
Ярецки поднял палец:
— Отнюдь не об юридической,
— Всего хорошего, — сказал Вендлинг.
— Жаль, ужасно жаль, — отозвался Ярецки, — но, естественно, каждый обречен па свое одиночество… всего хорошего, господа! — и он снова уставился в пустое пространство стола.
— Странный человек, — говорит Ханна Вендлинг.
— Пьяный дурак, — откликается ее супруг.
На дорожке показывается вольноопределяющийся Пельцер с двумя стаканами грогу и вытягивается во фрунт.
Неверно было бы утверждать, что Ханна жаждала окончания отпуска своего мужа. Она этого даже страшилась. Ночь за ночью она отдавалась этому человеку. Да и дневные ее часы — прежде лишь неясные проблески сознания, в глубине которого таилось смутное ожидание вечера в постели, — теперь были устремлены к этой цели гораздо однозначнее, с пугающей однозначностью, которую едва ли уже можно было назвать влюбленностью, так безрадостно, так жестоко все сводилось к знанию мужского и женского естества, — наслаждение без улыбки, анатомическое наслаждение, чересчур божественное пли чересчур непристойное для этой адвокатской супружеской четы.
Конечно, вся ее жизнь была сплошной сумеречной грезой. Но греза эта протекала, так сказать, в разных слоях, она никогда не переходила полностью в бессознательное состояние, скорее это было похоже на чрезмерно отчетливый сои с мучительным осознанием несвободы волн, и чем более животным или растительным представлялось ей существование, охватившее ее теперь своими путами, тем бдительнее были некоторые слои ее сознания, расположенные над ним. Просто она не способна была говорить об этом вслух, не потому, что ей было стыдно, но, скорее, по той причине, что слово никогда не достигнет степени обнаженности, которая проистекает из действий, — как ночь из дня, — слова тоже поделены по крайней мере на два слоя: ночные речи, бормотание, лепет, обусловленные происходящим, и дневные, независимые от происходящего, описывающие вокруг него широкие круги, применяя метод блокировки, умолчания, который всегда рационален, пока не отречется сам от себя в выкриках и у слезах отчаяния, — И потому часто их речи были всего лишь поисками в потемках, нащупыванием причин болезни, которая на них напала. «Когда кончится война, — почти ежедневно повторял Генрих, — все снова будет по-другому… война сделала нас в чем-то примитивнее…» — «Я не могу этого понять», — обычно отвечала Ханна, или: «Это просто уму непостижимо». Таким образом, по сути, она отклоняла попытки Генриха обсудить это с ней на равных: он был виновен и обязан был защищаться, а не судить о происходящем как сторонний наблюдатель. Сидя перед зеркалом и вынимая золотистые черепаховые гребни из своих светлых волос, она сказала:
— Тот странный человек на городском балу говорил об одиночестве…
— Он был пьян, — резко возразил Генрих.
Ханна расчесывала волосы и думала о том, как напрягаются ее груди, когда она поднимает руки. Она ощущала это напряжение под шелком рубашки, из-под которой груди проступали, как два маленьких остроконечных шатра. Наблюдать это она могла в зеркале, по обеим сторонам которого, справа и слева, горели две одинаковые лампочки в виде свечей, под розовыми, с нежным рисунком, абажурами. Потом она услышала, как Генрих сказал: