Нума Руместан
Шрифт:
Любопытная тоже семейка, хотя и менее веселая, это князь и княгиня Ангальтские, их высокородная дочка с гувернанткой, горничные и прочая свита — они занимают весь второй этаж гостиницы. Они здесь самые главные постояльцы. Я часто встречаюсь с княгиней на лестнице — она медленно переступает со ступеньки на ступеньку об руку с мужем, красавцем мужчиной, лицо которого так и пышет здоровьем под полями шляпы с синим шнуром. В ванное здание она доставляется не иначе, как в кресле-носилках. Вот уж удручающее зрелище: бледное, изможденное лицо за стеклянным окошком носилок, отец и дочь, шагающие рядом; девочка очень хрупкая, вылитая мать и, наверно, со всеми ее болезнями. Ей скучно, этой восьмилетней девчурке: ей не позволяют играть с другими детьми, и она уныло глядит с балкона, как внизу затевают партию в крокет или собираются на верховые прогулки. Видимо, считают, что кровь у нее слишком голубая для таких простонародных развлечений, ее предпочитают держать в мрачной атмосфере, подле умирающей
Вчера вечером мы все — народу было много — собрались в большой гостиной на первом этаже, где обычно играют во всевозможные игры, поют, иногда танцуют. Мамаша Башельри только что кончила аккомпанировать своей Бебе, исполнявшей оперную каватину. — мы ведь собираемся выступать в Опере и даже приехали сюда, в Арвильяр, «подлечить для такого дела голосок», по изящному выражению мамаши. Вдруг открывается дверь, и с величественным видом, который она сохраняет и при смерти, входит княгиня, изящно завернувшаяся в кружевное манто, под которым менее заметно, насколько сузились и опустились — так ужасно и так красноречиво! — ее плечи. За нею дочка и муж.
— Продолжайте, прошу вас! — кашляя, проговорила несчастная.
И надо же было, чтобы эта дура-певичка выбрала из своего репертуара самый унылый и самым сентиментальный итальянский романс Vorrei morire [30] — нечто вроде наш и ж «Опавших листьев» — песню больной, которая хочет умереть осенью, чтобы ей казалось, будто вместе с нею умирает вся природа, окутанная, как саваном, первым осенним туманом.
Vorrei morire Bella stag ion dell' anno… [31]30
Я хотела бы умереть (итал.).
31
Я хотела бы умереть в то время года (итал.).
Мелодия очень приятная, ее грустное благозвучие словно дополняет нежные переливы итальянской речи. И здесь, в большой гостиной, куда через открытые окна проникали запахи, легкие, освежающие дуновения летнего вечера, это желание прожить хотя бы до осени, эта обращенная к болезни мольба об отсрочке, о продлении жизни острой болью входили в душу. Княгиня молча встала и вышла из комнаты. Из ночного сада до меня донеслось рыдание, протяжный стон, потом негодующий мужской голос и жалобный плач ребенка, который видит, что у матери горе.
Самое печальное на водах — это страдания больных, упорный кашель, которого почти не заглушают стены гостиниц, платки, предусмотрительно прижатые к губам, чтобы свежее дуновение ветра не раздражило легких, приглушенные разговоры, признания, смысл которых угадываешь по горестным жестам, указывающим на грудь или на плечо у ключицы, сонливая походка людей, поглощенных мыслями о болезни и еле волочащих ноги. Мама, хорошо знающая все курорты для больных грудью, бедная наша мама говорит, что в О-Бонн или в Мондоре еще хуже, чем здесь. В Арвильяр посылают только выздоравливающих, вроде меня, или уж совсем безнадежных, которым ничто не поможет. К счастью, в нашей гостинице «Дофинейские Альпы» находятся только трое таких больных: княгиня и двое молодых лионцев, брат и сестра, говорят, очень богатые сироты и оба, видимо, в крайне тяжелом состоянии. Особенно плоха сестра: цвет лица у нее, как вообще у лионок, какой-то под во дно-бледный, и всегда она закутана в пеньюары, в вязаные шали — ни единой драгоценности, ни бантика, никакой заботы о внешности. От этой богачки пахнет бедностью, она погибает, она знает это, пришла в полное отчаяние и уже не сопротивляется. Молодой человек, наоборот, хоть и сутулится, затянут в модный пиджак; в нем чувствуется огромная воля к жизни, невероятная сопротивляемость.
— У сестры нет сил для борьбы… А у меня они есть, — говорил он как-то за табльдотом уже до того хриплым голоском, что его почти не было слышно, как «до» старухи Вотер, когда она поет. И это правда: сил для борьбы у него хоть отбавляй. Он в гостинице главный заводила, организатор игр, сборищ, прогулок. Он ездит верхом, катается в санках — это такие маленькие, заваленные свежими ветками санки, на которых горцы спускают вас с самых крутых склонов, — вальсирует, фехтует и ни на миг не прекращает всего этого, даже когда его сотрясают ужасающие приступы кашля. Есть тут у нас и светило медицины, доктор Бушро, — помнишь, тот самый, к которому мама обращалась насчет нашего бедного Андре?
Трудно сказать, узнал он нас
…Только что ходила к источнику выпить свои полета — хана. Этот драгоценный источник находится в десяти минутах ходьбы от нашего местечка, если подниматься к нему со стороны доменных печей, в ущелье, где с рокотом катится пенящаяся горная речка, спускаясь с ледника, замыкающего ущелье и такого же сверкающего, ясного среди голубых альпийских вершин. Кажется, что в белизне вскипающей пены беспрерывно тает, испаряется ее невидимая снежная основа. Кругом высокие черные скалы, с которых все время по капле сочится вода среди папоротников и лишаев, сосны и другие темные деревья, на земле — сверкающие в угольной пыли осколки слюды. Вот какое это место. Но чего я не в состоянии передать — это мощного гула и грохота реки, прыгающей по камням, стука парового молота в ближайшей лесопильне, который вода приводит в движение, и, на единственной, всегда вапруженной дороге, зрелища двухколесных тележек с каменным углем, которые тащит длинная цепочка лошадей и ослов, верховых экскурсантов, больных, идущих к источнику или возвращающихся обратно. Забыла упомянуть, что в дверях убогих хижин вдруг появляется какой-нибудь страхолюдный кретин или кретинка с болтающимся отвратительным зобом, с тупым, бессмысленным выражением на широком лице, с открытым ртом, из которого вырывается хриплое ворчание. Кретинизм — одна из особенностей местного населения. Кажется, будто природа здесь не по силам человеку, что все эти ископаемые — железо, медь, сера — давят его, коверкают, душат, что воды, стекающие с гор, замораживают его, словно несчастное деревцо, скрюченное, с трудом вылезшее из земли между скал. По приезде сюда это сразу производит ужасное, тягостное впечатление, но через несколько дней оно рассеивается.
Теперь я уже не избегаю зобатых, у меня даже есть среди них любимчики, особенно один — жуткий маленький уродец, сидящий у обочины дороги в креслице для трехлетнего ребенка, а ему все шестнадцать — возраст мадемуазель Башельри. Когда я подхожу, он начинает кивать своей тяжелой каменной головой, хрипло, сдавленно кричит, без всякого смысла, без всякого выражения и, получив серебряную монетку, торжествующе показывает ее угольщице, присматривающей за ним из окошка. Этот несчастный — источник дохода и предмет зависти для многих матерей: он собирает больше денег, чем зарабатывают три его брата, вместе взятые, которые работают у домен Ла Дебу. Отец ничего не делает. Он чахоточный, зимой сидит у своего убогого очага, а летом устраивается вместе с другими несчастными на скамейке в теплом влажном облаке мелких брызг, которое поднимается в этом месте над пенящимся источником. Местная нимфа с мокрыми руками, в белом переднике, наполняет протянутые ей стаканы, а рядом во дворе, отделенном от дороги невысокой стенкой, одни головы без тел, которых не видно, откидываются назад, лица, искаженные усилием, строят гримасы солнцу, рты широко открыты. Иллюстрация к «Аду» Данте: грешные души, обреченный вечно полоскать горло.
Иногда на обратном пути мы делаем крюк и спускаемся к курорту через селение. Маму утомляет гостиничная суетня, а главное, она беспокоится, как бы я не стала злоупотреблять танцами в гостиной, и потому она мечтала снять маленький буржуазный домик в Арвильяре, а сделать это нетрудно. На каждой двери, на каждом этаже раскачиваются среди глициний, между светлыми, уютными, манящими занавесками объявления о сдаче внаем. Недоумеваешь: куда же деваются жители Арвильяра во время курортного сезона? Переселяются ля они, словно стада, в ближние горы, или уходят жить в гостиницы и платят по пятьдесят франков в сутки? Это было бы удивительно, ибо мне представляется очень жадным тот магнит, что появляется у них в глазах, когда они смотрят на курортника, — что-то блестящее, так и старающееся подцепить. И я всюду нахожу этот блеск, эту внезапную искру на лбу моего зобатого — отсвет поданной ему серебряной монетки; в очках маленького, вертлявого доктора, который выслушивает и выстукивает меня по утрам, во взгляде приторно-любезных хозяек, приглашающих вас осмотреть их дом, где в первом этаже кухня для жильцов третьего этажа, их садик, такой удобный, где всюду столько воды; во взгляде извозчиков в "оротких блузах и клеенчатых шляпах с бантами, которые знаками зазывают вас с козел; во взгляде мальчугана — погонщика ослов, стоящего в широко раскрытых дверях конюшни, где — издали видно — движутся длинные уши; даже во взгляде самого ослика, да, в этом долгом, упрямом, кротком взгляде! Твердый металлический блеск, порожденный сребролюбием, существует — я его видела.
Вообще-то дома их ужасны: унылые, стоят впритык другк другу, никакого кругозора, неудобств масса, и они бросаются в глаза, да и может ли быть иначе, когда в соседнем доме на них уже позаботились обратить ваше внимание? Нет уж, мы останемся в своем караван-сарае «Дофинейские Альпы», который, стоя на высоком месте, греет на солнышке свои бесчисленные зеленые жалюзи на красных кирпичных стенах посреди английского парка, еще молодого, с зеленым кустарником, с лабиринтом песчаных аллей, парка, которым пользуются постояльцы еще пяти или шести хороших гостиниц — «Козочки».