Нума Руместан
Шрифт:
Все четверо шли рядом. Ортанс, расстроенная, уставила глаза в землю.
— Речь идет об очень талантливом артисте, — сказала она, стараясь, чтобы ее хрипловатый голос звучал уверенней. — Нельзя возлагать на него ответственность за несправедливость публики и клеветнические выпады газет.
Руместан остановился.
— Талант… талант… Да… конечно… Согласен-. Но слишком уж экзотичный.
Он поднял зонтик.
— Надо остерегаться Юга, сестричка, надо остерегаться Юга… Не будем злоупотреблять… Иначе Париж устанет.
И он двинулся дальше мерным шагом, уже не уступая в невозмутимости и холодности жителю
— Значит, ты оставляешь беднягу на произвол судьбы?
— А что же делать?.. Бороться нет смысла… Раз Париж его отвергает…
Она бросила на него негодующий, почти презрительный взгляд:
— Это просто ужасно. Но знай, что у меня больше самолюбия, чем у тебя, и увлечения проходят у меня не так скоро.
Она взбежала на крыльцо гостиницы.
— Ортанс, был уже второй звонок!
— Да, да, я знаю… Я сейчас.
Она поднялась к себе в комнату и заперлась изнутри, чтобы ей не помешали. Открыв свой переносный пюпитр, одну из тех безделушек, благодаря которым парижанка может придать оттенок чего-то своего, личного, даже номеру гостиницы, Ортанс вынула из ящичка фотографию, на которой снята была с бантом и косынкой арлезианки, начертала внизу одну строчку и подписалась. Пока она написала адрес, на арвильярской колокольне в сиреневом сумраке долины пробили часы, словно торжественно подтверждая то, что она осмелилась сделать.
— Шесть часов.
От горной речки блуждающими белыми клубами поднимался туман. Ортанс отмечала все, что бросалось ей в глаза в этот миг покоя и тишины, как отмечают в календаре особенно важную дату, как подчеркивают в книге поразившее место, — амфитеатр лесов и гор, серебряный убор ледника в розовой дымке вечера. Затем подумала вслух:
— Я ставлю на карту свою жизнь, всю свою жизнь.
И она брала в свидетели торжественную тишину вечера, величие природы, грандиозную сосредоточенность всего, что ее окружало.
Она ставила на карту всю свою жизнь! Бедняжка! Если б она только догадывалась, как это было мало!
Через несколько дней Ортанс закончила курс лечения, и обе дамы Ле Кенуа выезжали из гостиницы. Хотя мать успокоили отличный вид дочки и все, что маленький доктор говорил о чуде, совершенном нимфами здешних вод, ей хотелось как можно скорее отсюда уехать, ибо малейшая подробность курортной жизни пробуждала в ней память о былой муке.
— А вы, Нума?
О нет, он задержится здесь недельки на две, продолжит начатое, не слишком серьезное лечение и воспользуется спокойствием одиночества после их отъезда, чтобы написать наконец пресловутую речь. Она наделает шуму, его услышат и в Париже. Ничего не поделаешь! Его тесть Ле Кенуа будет от нее не в восторге.
И вдруг Ортанс, уже совсем готовая к отъезду, счастливая тем, что вернется домой, увидит близких и дорогих людей, ставших ей из-за разлуки еще дороже, ибо дар воображения жил у нее в сердце, ощутила грусть оттого, что покидает эти чудесные места и постояльцев гостиницы, друзей трехнедельной давности; она и не подозревала, что так привязалась
— Без вас будет не так весело.
Давали обещания писать друг другу, обменивались сувенирами — надушенными ларчиками, перламутровыми ножами для бумаги с надписью «Арвильяр, 1876», хранившими в себе голубой отсвет здешних озер. Г-н Ложе рон потихоньку совал ей в сумку бутылочку шартреза высшего качества, а она смотрела на окно своей комнаты, видела в нем прислуживавшую ей горянку, которая вытирала глаза большим темно-красным носовым платком, и слышала, как надтреснутый голос шептал ей на ухо: «Сила сопротивления, мадемуазель, прежде всего…» Ее чахоточный друг, вскочив на ось колеса, устремлял на нее прощальный взгляд, его глубоко запавшие, лихорадочно блестевшие глаза выражали энергию, волю и отчасти нежное чувство к ней… Какие милые люди, ах, какие милые!..
Боясь расплакаться, Ортанс никому не сказала ни слова.
Министр, провожавший обеих дам до железнодорожной станции, до которой было отсюда далеко, уселся напротив них. Щелканье кнута, звон бубенцов… Вдруг Ортанс крикнула:
— Зонтик!
Он ведь только что был тут. Человек двадцать бросаются на поиски.
— Зонтик!.. Зонтик!..
В комнате нет, в гостиной нет… Хлопают двери, гостиницу обыскивают сверху донизу.
— Не ищите… Я знаю, где он.
Девушка выскакивает из коляски и бежит в сад, в орешник, где еще сегодня утром она добавляла несколько слов к роману, развертывавшемуся в ее взбаламученной головке.
Зонтик действительно там, лежит поперек скамейки, как что-то оставшееся от нее самой, на месте излюбленном ею и чем-то подобном ей. Сколько чудесных часов провела она среди светлой зелени этого уголка, сколько признаний унесли отсюда пчелы и бабочки! Конечно, она никогда сюда не вернется, и эта мысль сжимала ей сердце, ааставляла медлить. Даже скрип качелей был ей сейчас мил.
— Отстань! Вот пристала!..
Это был голосок мадемуазель Башельри, взбешенной тем, что отъезд Ле Кенуа оторвал от нее всю компанию молодежи. Она была уверена, что, кроме нее и матери, здесь никого нет, не стеснялась в выражениях. Ортанс вспомнила жеманные дочерние ласки мадемуазель Башельри, которые так ее раздражали, и, идя к коляске, посмеивалась втихомолку. Внезапно на повороте в одну из боковых аллей девушка очутилась лицом к лицу с Бушро. Она отстранилась, но он удержал ее за руку.
— Вы покидаете нас, мадемуазель?
— Ничего не поделаешь, сударь.
Она растерялась от этой встречи, оттого, что он впервые заговорил с ней, и не знала, о чем говорить. Он взял ее руки в свои, раздвинул их и, удерживая ее прямо перед собой, стал пристально всматриваться в ее лицо своими острыми глазами из-под лохматых седых бровей. Потом его губы и его руки дрогнули, по бледному лицу разлилась краска.
— Что ж, прощайте!.. Счастливого пути!
Он молча привлек ее к себе, прижал к груди с нежностью деда — и сейчас же убежал, держа руки у сердца, разрывавшегося от жалости.