Нутро любого человека
Шрифт:
[Суббота, 20 марта]
Я понимаю, что увидел на Арагонском фронте все, что хотел увидеть, и мы собираемся уезжать. Все утро провели с Фаустино в ожидании грузовика, который отвезет нас обратно к железной дороге. Оба мы расстроены увиденным, – однако, как подчеркивает Фаустино, его оно удручило сильнее: я так или иначе через несколько дней покину страну, а он должен остаться, это его война. У него свои представления о борьбе с фашизмом, которых он считает себя обязанным придерживаться.
Прохлюпав по грязи главной улицы, мы забредаем в церковь. Никакой мебели в ней не
На лице его появляется печальное, сострадательное выражение. Затем, как если бы моя маленькая исповедь в чем-то убедила его, он надписывает на клочке бумаги адрес. «Если сможешь, загляни к этому человеку, когда будешь в Мадриде, он даст тебе пакет для меня. А когда вернешься в Валенсию, я зайду и заберу его. Буду тебе крайне благодарен». По моему лицу он видит, что мне вовсе не улыбается впутываться в какие-либо нелегальные дела. «Не беспокойся, Логан, – говорит он. – К войне это никакого отношения не имеет».
Понедельник, 5 апреля
Отель «Флорида», Мадрид. Вечером завывали сирены воздушной тревоги, но, должно быть, она была ложной, – падающих бомб я не слышал. Потом обедал с Хемингуэем и Мартой.[100] Посреди обеда к нам присоединился назойливый русский журналист. С утра больная голова, так что Марта отвела меня в бар «Чикоте», попросила бармена сделать мне любимую опохмелку Хемингуэя – ром, сок лайма, грейпфрутовый сок, – и я почувствовал себя чуточку лучше.
Затем мы поехали трамваем в университетский квартал – «взглянуть на войну», как выразилась Марта. Странно это: выйти из отеля и ехать через город, который хоть и находится на военном положении и местами разрушен, являет все признаки обычного понедельника – магазины открыты, люди спешат по делам. А потом ты вдруг оказываешься на линии фронта.
Здесь, в университетском квартале, на улицах куда больше рваного камня, дома разрушены, в окнах нет ни единого целого стекла. Мы предъявили наши журналистские пропуска, после чего нас отвели в жилой квартал, где мы забрались на верхний этаж и попали в комнату, переделанную под пулеметное гнездо. Сквозь заложенное мешками с песком окно хорошо видны уродливые бетонные дома, бывшие новыми зданиями университета. Настроение здесь царит летаргическое: солдаты сидят вокруг, покуривая и играя в карты. Все уже несколько месяцев как застряло на мертвой точке – после серьезной атаки фашистов, отбитой в прошлый ноябрь.
Молодой капитан милиции (с жиденькой, мягкой, юношеской бородкой) одолжил нам по биноклю, и мы оглядели окрестности сквозь проемы между мешками, наваленными в амбразуре окна. Ясно были видны линии окопов, опорные пункты, перегороженные баррикадами улицы и колючая проволока. Там и сям виднелись
Марте хотелось порасспросить капитана, который был родом из Гвадалахары – ее интересовали подробности победы одержанной там Народным фронтом в прошлом месяце. Я переводил ее вопросы. Марта – высокая, длинноногая блондинка, не очень красивая, но веселая и уверенная в себе – на этот их бодрый американский манер. Она и Хемингуэй, надо думать, уже стали любовниками, хотя на людях ведут себя очень сдержанно. Я знаю, что где-то в США существуют миссис Хемингуэй и дети. Жесткие светлые волосы Марты напоминают мне Фрейю. Хемингуэй занят фильмом[101], я вижусь с ним редко. Странно думать о том, что оба мы пребываем в состоянии любовного двуличия.
Получив нужные сведения, Марта удалилась, а я остался, прикидывая, нельзя ли как-то описать все это для «Дазенберри». Они телеграммой попросили меня перестать присылать так много материала – чувствую, что интерес к войне угасает. И тут, оглядывая ландшафт за университетом, я увидел что-то вроде бронированной штабной машины, идущей по дороге от Монклоа. Машина была выкрашена в серую краску, ветровое стекло и окна заменены металлическими щитами с прорезями для стрельбы. Я указал на нее капитану, и он сказал: «Давайте-ка их пуганем». У меня осталось впечатление, что главным тут было скорее желание разогнать скуку, чем какая-либо воинственность. Они задрали дуло пулемета как можно выше – до машины было не меньше мили – и капитан, сделав такой жест, точно он за стол меня приглашал, сказал: «Может, попробуете?».
Я уселся на прикрепленное к пулеметной треноге маленькое ковшеобразное сиденье и глянул в прицел. У пулемета имелась рукоятка вроде пистолетной, рядом со мной встал солдат, придерживая уходящую в казенник ленту. Я совместил прицел с машиной, тащившейся по огражденной узкой дороге к одному из университетских зданий, нажал на курок и выпустил длинную очередь – долю секунды спустя над придорожной насыпью взвилось облако пыли. Я выстрелил снова, слегка поведя стволом и увидел, как пули вспарывают гудрон перед машиной – уже затормозившей и начавшей сдавать назад. Господи, как весело, подумал я. Дал еще очередь, «дорожка» пуль прочертила гудрон и я, наконец, увидел, что попал в машину. Послышалось «ура». Машина сдала за угол и скрылась из виду.
Я разогнулся. Капитан хлопнул меня по плечу. Мужчина с пулеметной лентой улыбался, показывая серебряные зубы. Я одновременно и дрожал, и ощущал как внутри у меня все сжимается. «Будут знать, – сказал капитан. – Они думают, это что? Вроде как...»
Закончить он не успел, потому что комнату вдруг заполнил летящий металл, рушащиеся на пол куски штукатурки и кирпичная пыль. В противоположной окну стене появились выбоины размером в кулак, за несколько секунд штукатурку с нее содрало до дранки. Все попадали на пол и уже ползли к наружной стене. Я рухнул набок и одновременно мешок с песком, перед которым я сидел, словно взорвался. Мужчина, державший ленту, завопил, когда пуля ударила в нее и вырвала из его руки. Кровь хлынула мне на куртку.