О душах живых и мертвых
Шрифт:
Родственники еще только атаковали ее и ждали девичьих слез и капризов, а Варенька, помолившись наедине, спокойно объявила, что она согласна. Разве не все выходят замуж? Она была уверена, что Мишель тоже женится в Петербурге.
Но он так и остался чудаком, этот неисправимый Мишель! Он продолжал слать ей письма, стихи, и чем сильнее чудил, тем она больше удивлялась: оказывается, он по-прежнему жил в каком-то воображаемом мире, который существует только для юности и в котором какая-то девчонка дала ему пресмешную клятву… Но, по-видимому, обычная жизнь не существует для поэтов. Они витают в облаках
Взгляд Варвары Александровны падает на раскрытый альбом. Он хранит одной ей понятные строки о тех днях, когда перед ней, уже замужней, снова явился Мишель, совсем другой, суровый, оскорбленный, еще более нежный, требующий каких-то объяснений.
А что она могла ему объяснить? И тем более что в это время снова началось наваждение. Варенька закрывает глаза: она сама чуть не поддалась искушению, которому нет прощения ни на земле, ни в будущей жизни… А он мучил и заклинал ее, требовал и просил, умолял и снова требовал. Она смотрела на него с горестным недоумением: для него, значит, ничего не кончилось? Как это могло быть? Разве не все выходят замуж и женятся? И все-таки лихорадка продолжалась. Должно быть, бог отступился в эти дни от грешницы. Сколько раз потом она ездила в Новодевичий монастырь и, успокоенная молитвой, возвращалась в собственный дом… А Мишель так ничего и не понял. Он все еще требовал каких-то объяснений. И прожил всю жизнь в облаках. Упокой, господи, его мятежную душу.
Николай Федорович долго не возвращался из клуба. Но Варенька была спокойна. Больше не будет семейных сцен. Мишель своей смертью возвратил ей покой. А сам не нашел успокоения на земле. Да будет милосердно к нему небо… Надо отслужить по нем панихиду. Это будет последняя невольная тайна от мужа. Варенька тщательно спрятала заветный портфель и, не дождавшись Николая Федоровича, удалилась в спальню.
Следующие дни прошли спокойно. Варенька объехала любимые монастыри. Она отслужила тайную панихиду и плакала, не стыдясь этих слез: ведь Мишель умер такой одинокий, на чужбине, вдали от близких и родных.
Жизнь входила в обычную колею… А что, если там, в Пятигорске, осталось какое-нибудь не отправленное к ней письмо или пламенное признание в стихах? Эта мысль была так неожиданна, что Варвара Александровна побледнела. Душевный покой, только что обретенный, был снова нарушен. Варенька ждала, изнывая от страха. Вот-вот придет эта весть из-за гроба и попадет в руки мужа… Нет, нет! Смилуется царица небесная и защитит ее своим покровом. Николай Федорович еще продолжал рассказывать жене слышанные известия. Жена слушала, ничем не выдавая внутреннего волнения: вдруг в уцелевшей записной книжке Мишеля или на лоскутах, на которых сохранились какие-то его сочинения, живут строки, обращенные к ней?..
Но время шло. Никаких известий с Кавказа не приходило. Николай Федорович почти перестал поминать о ненавистном призраке. Госпожа Бахметева стала выезжать в свет.
Глава шестая
«Лермонтов убит наповал на дуэли… Оно и хорошо: был человек беспокойный и писал хоть хорошо, но безнравственно, что ясно доказано Шевыревым и Бурачком…»
Так вылились первые строки письма, которое собрался отправить в Москву Виссарион Белинский. Начал писать, а перо выпало из рук – его душит ярость.
Страшны были первые дни после известия о смерти поэта. В бессонные ночи, отданные скорби и гневу, Белинский о многом передумал. Кто бы ни был человек, поднявший руку на поэта, каковы бы ни были поводы к поединку, смысл трагедии ясен: в синодик жертв занесено еще одно славное имя.
В словесности, отражающей течение русской жизни, происходит борение противостоящих сил. Торжествующие враги отняли у России Радищева, Грибоедова, Пушкина, наконец Лермонтова. В убийстве поэта участвовали и те, кто, казалось, не имел никакого отношения к выстрелу отставного майора Мартынова.
Если бы только можно было обличить, заклеймить и уничтожить всю эту многоликую свору, охраняющую трон и рабство! Если бы только можно было схватиться с ними в открытую! Но бессильны против цензуры могучие руки. Вместо того чтобы ударить в набат в журнале, изволь, коли хочешь, излить душу в письме. Авось хоть письмо проскочит, неперлюстрированное, к друзьям в Москву…
Увы, только в письме можно дать выход клокочущей ярости. Виссарион Григорьевич по привычке долго ходит по комнате, потом снова берется за начатое письмо:
«Литература делается до того православною, что пахнет мощами и отзывается пономарским звоном; до того самодержавною, что состоит из одних доносов; до того народною, что не выражается иначе, как по-матерну. Уваров торжествует и пишет проект, чтоб и всю литературу и все кабаки отдать на откуп Погодину. Носятся слухи, что Погодин (вместе с Бурачком, Шевыревым и Загоскиным) будет произведен в святители…»
Это было невиданное по смелости и остроте обличение главной формулы российских устоев. А обличитель, прервав письмо, сидел на диване, бледный, измученный одышкой.
Когда ломалось перо, Виссарион Григорьевич брал новое и продолжал:
«Отрадно читать статьи Погодина, Бурачка и Шевырева. Бог за нас – ведь он любит смиренных и противится гордым…»
Язвительная улыбка пробежала по лицу.
«Правда ли, что «Москвитянин» вводится в литургию и должен будет заменить апостола? И что для чтения оного будет употреблен по природному громозвучию Загоскин?»
Казалось бы, и «Москвитянин» и Загоскин только критиковали Лермонтова по своему разумению. Может быть, и были такие наивные люди, которые не видели за этой литературной борьбой подстрекателей и союзников Мартынова. Виссарион Белинский назовет по имени всех и каждого из соучастников убийцы.
«Читаете ли «Пчелу»? Превосходная политическая газета! Из нее тотчас узнаешь, что у благородного лорда Пиля геморроидальные шишки увеличились; что при посещении таким-то принцем такого-то города была иллюминация; что королева Виктория была на последнем бале в страшно, накрахмаленной исподнице… Возблагодарим же создателя и подадим друг на друга доносы. Аллилуйя!»
Вот мир, который чуть не в открытую празднует смерть Лермонтова как, свою победу. В этом мире давно перестали отличать назначение литературы от тех воспитательных задач, которые возложены на царские кабаки. В этом мире чтут Третье отделение как святилище, а церковь издавна приспособили к надобностям жандармского сыска.