О Гриньке, о Саньке и немного о девчонках
Шрифт:
И мы действительно все сделали.
Смастерили в сарае качель, а потом целых полдня таскали и укладывали под навес сено. Старались изо всех сил. Торопились сделать побыстрее. Я измучился так, что еле языком шевелил. Вилы из рук валились.
— Ничего, Сань, — подбадривал меня Гринька, — из-за любви и не это еще делают. Я читал в какой-то книжке, что раньше даже войны бывали.
О Гринька…
Позднее выяснилось, что мучились мы и вовсе не ради любви. Сено под навес должен был таскать и укладывать Васька со своими школьными товарищами. (Они
Говорил я Гриньке, что нельзя доверять такому человеку. Пока мы за него работали, он на нашей качели раскачивался. На другой день Гринька пришел ко мне мрачнее мрачного.
— Знаешь, Сань? Ты меня, верно, скоро не увидишь.
— Уезжаешь, Гринь?
— Уезжаю, Сань.
— В город?
— Насовсем, Сань.
— Гляди-кось. И молчит. А друг. Может, и я с тобой поеду.
— Молчу, Сань. И поеду один.
Гринька заморгал ресницами, отвернулся и выбежал из комнаты. Из сеней крикнул:
— Потом узнаешь, Сань.
И я узнал.
Опостылела ему такая жизнь. Измучила его любовь. Невмоготу ему стало. И он решил умереть.
Написал Маринке записку: «Марина, я (дальше было густо зачеркнуто). Что ты в посиделках у Нинки не сказала мне "Гринечка", как сказала Саньке "Санечка". Прощай навеки».
Гринька сунул записку в карман и вышел на улицу в снежную мглу.
В этом мире его уже не было. Он умер. Он уложил себя в гроб и нарядил цветами. Посадил в изголовье с одной стороны Маринку, с другой — мать. Обе они, конечно, горюют о нем и плачут. А ему и жалко их и приятно. Он украдкой поглядывает то на мать, то на Маринку и втайне злорадствует: вот так-то, Мариночка. «Тетя Катя, не проклинайте меня, — печально и еле слышно просит Маринка, — я Гринечку любила». — «Ага — любила… — ядовито думает Гринька, — а что же ты мне живому об этом не сказала?»
Стой! Тпру-у-у! Гринька очнулся.
Край деревни. Возле последнего дома кто-то сваливает дрова ругает беспокойную лошадь.
Гринька зябко передернул плечами. Хоть он и мертвый, а дальше идти страшно. Поднял воротник и, опустив голову, зашагал обратно. Понес хоронить свои горемычные останки.
Вот и кладбище. Старые кресты, взмахнув руками, по пояс увязли в сугробе. Вот и свежая могила.
Началось прощание.
Подходит Маринка, наклоняется, осторожно прикасается к холодному Гринькиному лбу.
Светит луна. Большая, тоскливо-холодная.
— И все? — спросил сам себя Гринька и остановился. — И больше меня никогда-никогда не будет? Никогда?
Гринька недоуменно огляделся. Дернул себя за нос — больно, стукнул кулаком по коленке — больно, ущипнул ладонь — тоже больно. Радостно засмеялся:
— Живой!
Рано утром Гринька пришел ко мне. Я еще спал. И не то чтобы спал, а так, лежал на печи с закрытыми глазами в полудреме. Проснулся — размышлял о том, что видел во сне. Размышлял, размышлял — и опять сон проглядел. А потом все перепуталось: и не поймешь, где размышление, а где сон. Какие-то смешные думы с картинками.
Это со мной бывает. Особенно зимой и особенно когда я сплю в одну ночь два раза. А чего вы улыбаетесь? Зимой ночь как веревка — мотаешь, мотаешь — надоест, возьмешь и оборвешь. Встанешь, похлопочешь с матерью по хозяйству: скотину поможешь накормить, печь истопить, горячих лепешек с молоком поешь — и на печь.
Вот тут-то и приходят думы с картинками.
О Маринке я думал. И не хотелось мне о ней думать, а отчего-то думалось. Странно. И думал я о том, почему я о ней думаю. Почему я люблю Нинку, а думаю о Маринке. Уж не втрескался ли я в нее, как Гринька. Вот будет потеха-то! Двое в одну влюбились.
Да только нет. Этого никак не может быть. Глазищи-то у нее… А что?.. И у Нинки-то немного поменьше. А голос?.. Голос ничего, сносный. Она забавно тогда сказала: «Санечка, что ты все сердишься на меня?»
У-у-у, ведьма! Ох бы я и потаскал ее сейчас за косички! Интересно: почему у нее на концах косичек лент нет? У всех девчонок есть, а у нее нет. Смешная она какая-то.
Все девчонки боятся всяких там букашек и таракашек, я и то боюсь, а она найдет жужелицу и весь урок с ней возится.
Однажды поймали мы с Гринькой полудохлого воробья. Взъерошенного, грязного. Принесли в класс и положили на подоконник помирать. А Маринка взяла его и выходила. Из своего рта кормила. Догадалась же. Из рук он, заморыш, не клевал, а изо рта пожалуйста. Запрыгал, зачирикал и через неделю улетел.
Любит она всякую живность. А Гриньку почему-то не любит. И думает он о ней много, аж высох, как палка, а ей хоть бы хны. Воротит нос от него и все тут.
Нет, Гриньк, не верны твои предсказания. Будто когда здорово думаешь о ком, тот обязательно тебя полюбит, и неправда, что, пли любишь кого, — без конца о том думаешь. Маму-то вон я побольше всех люблю, а спроси: думаю ли я о ней — никогда.
Наслушался ты, Гриньк, всяких небылиц и веришь, им. Я повернулся лицом к стене и, успокоенный, задремал.
…Река. Глубокий темный омут. В омуте плавает красноперая рыба.
Мы с Маринкой сидим на отлогом берегу. Вокруг нас затаились в тиши ракитовые кусты.
Солнце. Яркое-яркое. Вода в реке как зеркало, глядишь — и глаза режет. В воздухе парит ястреб. В траве стучат кузнечики.
Мы разматываем удочки.
Знойно.
Маринка покачивает головой, старается стряхнуть с кончика носа прозрачную капельку пота. Косички у Маринки расплелись.
— Жарко, Санечка.
Маринка подпрыгивает и ныряет в воду. И будто это уже не Маринка, а маленькая красивая русалка. Плещется в воде, смотрит на меня и тихо шепчет:
— Санечка, Санечка.