О Гриньке, о Саньке и немного о девчонках
Шрифт:
Валенки у Маринки были такие же, как и у всех, — валяные, черные.
«Нет, не как у всех, — спорил Гринька, — махонькие, новые. А у меня…»
Гринька угрюмо пнул потресканный ствол ветлы своим широченным подшитым валенком, сказал с презрением:
— Бахилы.
И обиженный побежал домой. Сзади звякнули пустые ведра. Обернулся. Маринкин дед шел за водой. В два прыжка Гринька очутился возле него.
— Дедушка, дай я схожу…
Дед аж крякнул
— Напужал как…
— Я быстро, дедушка.
— На, коли охота.
Гринька вскинул на плечи коромысло и на всю деревню загромыхал ведрами.
«Теперь-то я ее увижу», — радовался он, подмигивая сам себе, приплясывал и напевал:
— Марина, Марина, Марина.
И вдруг замер: «А ну, как ее дома нет?.. Дома. Куда она провалилась? Погреюсь. А может, и чаем угостят».
Гринька, понятно, от счастья зажмурился. Забыл о морозе: мысленно он сидел уже за столом рядом с Маринкой и пил с вареньем чай. Варенье ему подкладывала Маринка.
— Ешь, ешь, Григорий Васильевич, не стесняйся, — подбадривал дед и улыбался. И Маринка улыбалась, и бабушка улыбалась.
А ведра на коромысле отчаянно раскачивались, вода выплескивалась, обливала Гринькино пальто, сапоги, и они леденели. Дед встретил Гриньку на крыльце.
— Вот спасибо, милый. Дай бог тебе доброго здоровья. Гринька опомнился, шепнул злорадно:
— Почаевничал, Григорий Васильич, погрел пузо — вылезай.
Потом Гринька признался мне, что всю ночь разговаривал с Маринкой во сне. И слова находил, и шутки шутил. Проснулся ни свет ни заря. Побежал в школу — в окнах домов огни не зажглись. Сидел и прислушивался к каждому шороху — ждал. Вздрагивал от каждого хлопка двери. А Маринка пришла на занятия с опозданием.
Вечером Гринька твердо-натвердо решил вызвать Маринку на улицу и поговорить с ней. О чем — он не ведал. «Вызову и придумаю», — размышлял он, шагая вдоль улицы. Но, когда подошел к Маринкиному дому, на него напала робость.
— Жалкий трус, петушиный хвост, — ругал он сам себя, — пугало огородное.
Однако вызвать Маринку так и не отважился. Толкался, толкался и придумал.
Припал к замороженному стеклу окна, начал усиленно на него дышать, чтоб оттаял небольшой пятачок и хоть одним глазом заглянуть в комнату, посмотреть на Маринку.
Представляю, как Гринька жарко дышал, будто после лыжных соревнований. Неосторожно лизнул языком железный уголок рамы и прилип. Хотел крикнуть — прилип губами. В страхе неловко взмахнул рукой. Разбил окно. Зазвенели осколки стекла.
На улицу выскочил Маринкин дед. Он сгреб Гриньку в охапку, внес в комнату, зло прохрипел:
— Окошки бить, я те покажу!
Дед ухватил Гриньку за ухо, повернул лицом к себе и растерянно икнул:
— Эээ… эк!
Гринька языком облизывал окровавленные губы:
— Я… Я… Я нечаянно. Я… к Маринке, за книжкой.
— Нету ее, милый. У Нинушки она. Мать у нее уехала в город. Домовничают, — подбежав к Гриньке, в страхе ласково лебезила бабушка и вдруг накинулась на деда. — Ты что натворил, старый злыдень? Иди в чулан, неси лекарство, да поскорей! О господи! — и метнулась к буфету.
Пока бабка стучала стеклянками, а дед ходил в чулан, Гринька исчез.
Прибежал к нам, как с пожара, запыхался. Отозвал меня к порогу, сказал:
— Идем скорее.
— Куда?
— В посиделки. У Нинки мать в городе, они домовничают.
— А пустят они нас?
— А как же, — уверенно ответил Гринька.
Он всегда был во всем уверен. И почти всегда ошибался.
Однажды пошли мы с ним с санками в лес за дровами. Наложили бревен. Хороших, много. Чуть везем, кряхтим. Довезли до речки. Спуск крутой. Я говорю: «Гринь, осторожно спускай». А он: «Сами съедут». — «Сломаются». — «А что им станет?» Пустили мы санки: а они как треснутся об лед, перевернулись — и в полынью. Ни дров, ни санок.
Таких примеров я мог бы привести уйму. Да только к чему? Гринька и на этот раз ошибся. Девчонки не пустили нас в комнату. Сколько ни дрожали мы на морозе под окнами, сколько ни грохотали в дверь кулаками, как ни клянчили, так ничего и не добились. Девчонки выходили на стук в коридор, о чем-то загадочно шушукались, приглушенно хихикали, а дверь не отпирали.
Я напоследок лягнул что было силы ногой в дверь и домой хотел было идти. А Гринька — ни в какую. Уперся как бык и не своротишь.
Погоди, говорит, да погоди. Неправда, говорит, что-нибудь да придумаем. И скумекали.
Решили забраться в дом к девчонкам через двор. За веревкой не поленились сбегали. Залезли на крышу двора, разворошили солому — проделали дыру. Заглянул я в нее — чернота, хоть глаз коли. А туда спускаться надо. Меня жуть морозом прошибла.
— Боязно, Гринь, — говорю.
Гринька молчит. Брови сдвинул. Вижу, недоволен. Обиделся.
— Не совсем, — говорю, — Гринь, боязно, а так, немножечко.
— Не думал я, что ты, Сань…
— Да нет, Гринь, мне уже почти не боязно.
— А ежели бы, Сань, война? Ежели бы мы были партизаны? Ежели бы там в дому были враги? А? А ты — боязно.
— Э-э-э! Гриньк, сказал тоже. Это коли война, это коли партизаны — я бы и глазом не моргнул. А тут просто так, полезай в эту дыру за здорово живешь. Лезь сам.
— Я бы с радостью, Сань. Я бы и не то еще сделал, но ты меня, Сань, не удержишь на веревке. Я тяжелый. А ты, Сань, маленький. Я тебя полего-о-нечку спущу.