О пользе и вреде истории для жизни (сборник)
Шрифт:
Единственный серьезный учитель нравственности нашего века старается убедить нас в своих Parerga (добавление к учению о страданиях мира), такого рода соображениями: «Собственно говоря, человек представляет собой такое существо, которое вовсе не должно было бы существовать и которое должно искупить свое существование многочисленными страданиями и смертью. Чего же ждать от такого существа? Да и все мы разве не приговоренные к смерти грешники? Мы искупаем свое рождение, во-первых, жизнью, во-вторых, смертью». Для кого это учение ясно начертано на человеческом жребии, кто признает, что печальные свойства нашей жизни таковы, что не стоит слишком близко и внимательно рассматривать их, — хоть наше привычное к биографической заразе время, по-видимому, держится иного, лучшего мнения о достоинстве человека, — кто, как Шопенгауэр, слышал на «высотах индийской атмосферы» священное изречение о значении бытия, тому трудно воздержаться от антропоморфической метафоры и от печального учения, основанного на кратковременности человеческой жизни и избежать применения этого учения к общему характеру всякого бытия. Может быть, и не логично, но зато вполне согласно с человеческой природой и совершенно в духе раньше описанных скачков философской мысли смотреть вместе с Анаксимандром на бытие как на достойное кары освобождение от вечного существования, как на несправедливость, которая искупается смертью. Все, что существует, снова исчезает, подразумеваем ли мы в этом случае жизнь человека, воду, тепло или холод. Мы по горькому опыту можем пророчески предсказать конец всего, что только обладает определенными свойствами. Никогда, поэтому, существо, имеющее известные свойства и состоящее из них, не может служить принципом и источником происхождения
Кто вступает в спор относительно того, что же собственно представляла из себя первобытная материя, была ли она нечто среднее между воздухом и водой или между воздухом и огнем, тот, очевидно, совершенно не понимает нашего философа; что же сказать о тех, которые серьезно задаются вопросом, не подразумевал ли Анаксимандр под своей первобытной материей смесь всех существующих в природе вещей? Гораздо разумнее обратить свое внимание на приведенное вначале краткое положение, из чего мы узнаем, что Анаксимандр смотрел уже на вопрос о происхождении мира не с одной только чисто физической точки зрения. Если в многообразии существующих вещей он видел сумму несправедливостей, которые следовало искупить, то он был первым греком, смело взявшим на себя разрешение труднейшей этической проблемы. Как может перестать существовать то, что имеет право на существование? К чему же тогда непрерывные рождения на свет? К чему это боязненное искаженное выражение на лице природы? К чему эти бесконечные вопли смерти во всех областях бытия? Этот мир несправедливости и дерзкое отречение от первобытной чистоты заставляют Анаксимандра искать убежище в метафизической крепости, из которой он обозревает далекие окрестности и, наконец, после долгого размышления, задает всему существующему вопрос: «Какая цена вашего бытия? А если оно ничего не стоит, зачем существуете вы? По своей только вине, как я вижу, влачите вы это существование. Своею смертью должны вы будете искупить его. Посмотрите вокруг: как блекнет ваша земля, как моря становятся меньше и пересыхают; морские раковины на вершинах гор доказывают вам, насколько они уже пересохли. Огонь уже теперь разрушает ваш мир, который, наконец, превратится в дым и пар. Но опять и опять возобновляется этот тленный мир. Кто же будет в состоянии избавить вас от проклятия бытия?»
Человек, который ставит подобные вопросы, высоко парящий ум которого постоянно разрывает узы эмпиризма, чтобы они не препятствовали его еще более широкому полету, не может удовлетвориться любым образом жизни. Мы охотно верим преданию, что Анаксимандр даже одежду носил отличную от других и в своем поведении и привычках выказывал поистине трагическую гордость. Он жил, как писал, и способ его выражения отличался такою же торжественностью, как и его одежда. Он поднимал руки, переставлял ноги так, как бы почитал настоящее бытие трагедией, в которой он в качестве героя должен принимать участие. Во всем этом он служил образцом для Эмпедокла. Его сограждане выбрали его руководителем одной выселяющейся колонии, — может быть, они радовались тому, что могут таким образом одновременно и почтить его, и освободиться от него. По его идее были основаны колонии Эфес и Элея и, если люди, руководимые им, не могли решиться, остаться на том месте, где остановился он, все же они знали, что были приведены им туда, откуда и без него могли идти дальше.
Фалес указывает на необходимость упростить царство многообразия; он старается свести его к простому объяснению и доказать, что оно есть не что иное, как единое существующее свойство воды, только в разных ее проявлениях. Анаксимандр идет на два шага дальше. Он задается вопросом: «Как возможно это многообразие, раз существует вечное единство?» и выводит ответ из противоречивого, самоуничтожающего и самоотрицающего характера этого многообразия. Существование последнего кажется ему явлением, относящимся к области нравственности; оно ничем не оправдывается и должно постоянно искупать себя смертью. Но тут же ему приходит в голову вопрос: «Почему же, однако, давно на погибло все существующее, так как прошла уже целая вечность? Откуда этот все возобновляющийся поток бытия?» Он избавляется от этого вопроса только посредством мистических предположений: вечное бытие имеет источником своего происхождения лишь вечное существование. Условия перехода из вечного существования в бытие, полное несправедливости, всегда одинаковы; положение вещей таково, что не предвидится, когда будет конец происхождению единых существ от «неопределенного». На этом Анаксимандр и остановился, т. е. он остановился в глубокой тени, которая, подобно исполинскому привидению, господствует на вершинах подобного миросозерцания. Чем больше люди старались приблизиться к проблеме о том, возможно ли вообще происхождение известного от неизвестного, временного от вечного, несправедливого от справедливого, тем больше вокруг них сгущался мрак.
Гераклит
В этот-то мистический мрак, окутывавший проблему Анаксимандра о бытии, вступил Гераклит Эфесский и осветил его божественным блеском молнии: «Я взираю на бытие, — восклицает он, — никто внимательнее меня не наблюдал за этим вечным прибоем волн и ритмом всего живущего. Что же увидел я? Закономерность, безошибочную точность, постоянно одинаковый путь права, суд Эринний, следующий за каждым нарушением закона. Весь мир представляет зрелище господствующей в нем справедливости и демонических подчиненных ей сил природы. Не наказание существующего увидел я, но оправдание бытия. Когда в свято чтимых законах, в ненарушимых формах обнаруживались дерзость, отречение? Где царствует несправедливость, там находит себе место произвол, там полное отсутствие порядка и правильности; но где царствует только закон и дочь Зевса, справедливость (Dike), как в этом мире, то может ли он быть ареной преступления, искупления, наказания, а также и лобным местом всех осужденных на проклятье?»
Отсюда Гераклит выводит два, зависимых одно от другого, отрицательных положения, которые становятся вполне ясными лишь по сравнению с учением его предшественников. Во-первых, он отрицает двойственность двух совершенно различных миров, к признанию которых был вынужден Анаксимандр; он не отделяет психического мира от метафизического, область определенных свойств от области не поддающегося определению «непознаваемого». Сделав этот первый шаг, он уже не мог удержаться, чтобы не сделать второго, еще более смелого, на пути отрицания: он отвергает существование вообще. Ибо тот мир, который он признает, под защитой вечных неписанных законов никогда не нарушает правильного ритма своих приливов и отливов, нигде не представляет признаков несокрушимости и постоянства. Громче Анаксимандра восклицает Гераклит: «Я ничего не вижу, кроме становления. Не заблуждайтесь же! Бытие лишь обман вашего зрения, но не суть вещей, хотя бы вам и казалось, что вы видите твердую землю в море бытия и смерти. Вы употребляете для вещей одни и те же названия, как будто бы вещи постоянно остаются одни и те же, но даже поток, в который вы погружаетесь вторично, уже не тот, каким был в первый раз».
Царственную мощь Гераклита составляет изумительная сила интуитивных представлений. Ко всякому другому роду представлений, выражаемых понятиями и логическими комбинациями, следовательно к разуму, Гераклит относится холодно, почти враждебно и, по-видимому, чувствует удовольствие, когда может выступить против них с истиной, добытой интуитивным путем. В положении вроде следующего: «Всякая вещь сама себе представляет противоположность», он высказывает это чувство с такою смелостью, что Аристотель обвиняет его в величайшем преступлении перед судом разума — в грехе противоречия. Но интуитивное представление заключает в себе собственно два понятая: во-первых, тот пестрый, изменчивый мир, с которым мы сталкиваемся при всех наших исследованиях и затем условия, при которых это исследование возможно, т. е. время и пространство. Эти последние
Вечное, единое становление, непостоянство в мире действительности, в котором все, по учению Гераклита, умирает и возрождается вновь, производит страшное, ошеломляющее впечатление, сходное по своему влиянию с тем ощущением, какое испытывает человек при землетрясении, когда в нем пропадает доверие к земле, как к непоколебимой опоре. Нужна была необыкновенная сила, чтобы произвести противоположное впечатление, вызвать в человеке не ужас, а возвышенное чувство счастливого изумления. Гераклит достиг этого посредством наблюдения над появлением и исчезновением, на которые он смотрел, как на два полюса, как на разложение одной силы на два различных воздействия, противоположных по свойствам и стремящихся вновь к соединению. Свойство силы постоянно раздвояться, образуя две противоположности, которые постоянно стремятся снова слиться воедино. Люди думают, что мир представляет из себя нечто постоянное, неизменное; на самом же деле, в каждое мгновение свет и мрак, горечь и сладость, непрерывно чередуются, цепляясь друг за друга, как два борца, из которых то один, то другой берет перевес. Мед, по мнению Гераклита, одновременно и горек и сладок, и самый мир представляет из себя сосуд, в котором смешаны разнообразные вещества и который постоянно взбалтывается. Из борьбы противоположностей возникает все становление; определенные, отличающиеся в наших глазах известной продолжительностью свойства, выражают собою только продолжающийся лишь на мгновение перевес одного борца над другим. Но война этим не заканчивается, борьба продолжается вечно. Все в мире совершается сообразно этой борьбе, которая и служит показателем вечной справедливости. — Как изумительно это представление о мире, почерпнутое из чистого источника эллинизма! Соответственно ему, борьба есть постоянное проявление единой, неподкупной, связанной с неизменными законами, справедливости. Только грек был в состоянии положить такое представление в основу миропонимания. Эта добрая Эрис (Eris — борьба) Гезиода, преображенная в мировой принцип, это — умственное состязание отдельных личностей и греческих государств, вышедшее из гимназий и палестр, из художественных состязаний, из среды политических партий и борьбы государств между собою и ставшее общим достоянием, так что именно здесь вращаются колеса космоса. Как борется каждый грек, словно он один прав, и как в каждый данный момент с замечательной точностью определяется судебным приговором, на какую сторону клонится победа, так борются между собою различные свойства, сообразуясь с ненарушимыми, неизбежными в борьбе, законами. Даже видимый мир, в постоянство и неизменность которого верят ограниченные умы, собственно говоря, не имеет существования: он лишь не что иное, как искры, отлетающие от скрещивания сверкающих мечей, отблеск победы в борьбе противоположных свойств. Эту борьбу, свойственную всему живущему, эту вечную смену победы и поражения рисует нам и Шопенгауэр («Мир, как воля и представление», т. 1, книга вторая, § 27)— «Постоянная материя непрерывно должна изменять свою форму, тогда как, в силу причинности, механические, физические, химические и органические явления, жадно стремясь к проявлению вырывают ее друг у друга, так как каждое из них старается выразить свою идею. Во всей природе происходит эта борьба, и только благодаря ей природа и существует». Следующие страницы дают замечательные иллюстрации этой борьбы. Только основной тон описания у Шопенгауэра совершенно иной, чем у Гераклита. По мнению Шопенгауэра, борьба служит доказательством самораздвоения желания жить, самоуничтожения этого мрачного глухого стремления, как явления сплошь ужасного и ни в каком случае не могущего одарить счастьем. Арену и предмет этой борьбы составляет материя, которую силы природы стараются вырвать друга у друга, как и пространство и время, соединение которых причинной связью в свою очередь представляет из себя материю.
Когда Гераклит взором счастливого зрителя смотрел на непрерывное движение во вселенной, на «мир действительности» и наблюдал за бесчисленными парами, которые под надзором строгих судей весело состязались между собою в борьбе, ум его осенила еще более высокая догадка: он перестал отделять борцов от судей; судьи, как ему казалось, сами принимали участие в борьбе, а борцы сами исполняли обязанности судей. Признавая в основе одну вечную справедливость, он смело мог восклицать: «Даже борьба множества есть единая справедливость! И вообще; единое есть многое. Ибо что такое по своей сущности эти свойства? Бессмертные ли они боги или отдельные, с самого начала и до бесконечности действующие сами по себе существа? И если видимый нами мир не есть нечто постоянное, неизменное, а представляет вечную смену появления и исчезновения, то, может быть, свойства эти образуют иного рода метафизический мир, но не мир единства, каким видел его Анаксимандр за развевающейся завесой множества, а мир бесчисленного множества вечных существ?» Уж не попал ли Гераклит на окольную дорогу, т. е. не пришел ли он опять к столь горячо отвергаемому им двойственному миросозерцанию — с Олимпом бесчисленных бессмертных богов и демонов — т. е. многих реальностей — с одной стороны, и к миру человеческому — с другой, к миру, который видит перед собой лишь столб пыли, подымающейся от борьбы олимпийцев, и блеск божественных копий, следовательно, только у одного бытия Анаксимандр искал убежища от определенных известных свойств в метафизической области «неопределенного», так как свойства эти являлись и исчезали, то он отвергал в них настоящее неизменное бытие. Неужели теперь опять бытие будет казаться ставшей видимой борьбой вечных свойств? Но легко может быть, что мы говорим о бытии только по свойственной людям недостаточности познания, тогда как в действительности самая сущность вещей не имеет никакого бытия, а есть только ряд многих истинных, вечно существовавших, несокрушимых реальностей?
Все это уловки и заблуждения, недостойные Гераклита. Он восклицает еще раз: «Единое есть многое». Многие познаваемые нами свойства не представляют из себя ни вечных сущностей (чем считал их в последствии Анаксагор), ни обманчивой мечты наших чувств (как думал Парменид); их нельзя отнести ни к неизменным, самостоятельным существам, ни к изменчивым призракам, зарождающимся на мгновение в человеческом уме. Третья, по мнению Гераклита, единственно возможная гипотеза такова, что ее нельзя предугадать диалектическим чутьем, ибо она кажется величайшей редкостью даже в области мистических невероятностей и неожиданных космических метафор. — Мир есть игра Зевса или, выражаясь языком природы, игра огня с самим собою, единое в этом смысле есть одновременно и многое.