Обетованная земля
Шрифт:
Вот так она и жила, эта мать всех бездомных художников, сопричастная сотням чужих жизней и лишенная своей собственной. Иногда в ее обществе появлялся некий Тобиас Штайн — тихий, незаметный человек; в Берлине он неизменно заботился, чтобы все гости были сыты и довольны, а сам скромно держался в тени. Умер он так же неприметно, как жил, от воспаления легких, в каком-то городке на нашей via dolorosa.
В изгнании Джесси вела себя так, будто все беды касались не ее, а кого-то другого. Она с безразличием отнеслась к потере дома и состояния. В своих скитаниях она продолжала опекать встречавшихся ей художников — изгнанников и
Она не особенно интересовалась политикой и даже не подозревала, что все билеты были раскуплены уже за несколько месяцев, а потому нисколько не удивилась, что билет ей все-таки достался. Когда она стояла перед кассой, случилось неслыханное: один билет сдали обратно, поскольку с его владельцем случился инфаркт. Джесси как раз стояла в очереди первой, и ей достался этот самый билет, за который другие были готовы выложить целое состояние. А Джесси даже и не собиралась оставаться в Америке — она всего лишь хотела снять со счета еще один депозит, внесенный в нью-йоркский «Гаранти траст» ее предусмотрительным мужем, и сразу вернуться в Европу. Через два дня после отплытия разразилась война, и Джесси осталась в Нью-Йорке. Все это поведал мне Хирш.
Гостиная у Джесси была небольшая, но хозяйка обставила ее в своем привычном стиле. Всюду были разложены подушки, расставлены многочисленные стулья и даже один шезлонг, стены были увешаны фотографиями — почти все с дарственными надписями, полными непомерных восторгов. Некоторые фотографии были окантованы черными рамками.
— Траурный список Джесси, — объяснила изящная дама, сидевшая под фотографиями. — Вот Газенклевер! — Она указала на один из портретов в черной рамке.
Я сразу узнал Газенклевера. Как и всех эмигрантов, пойманных в 1939 году, французы посадили его в лагерь для интернированных. Когда немецкие войска были всего в нескольких километрах от лагеря, Газенклевер ночью покончил с собой. Он не хотел попасть в руки к немцам и погибнуть мучительной смертью в концлагере. Однако вопреки всем ожиданиям немцы до лагеря так и не дошли. В последний момент они получили приказ начать обходной маневр, и тут уж гестаповцам стало не до заключенных. Но Газенклевер был уже мертв.
Я заметил, что Хирш тоже стоит рядом со мной и смотрит на фотографию Газенклевера.
— Я не знал, где он, — сказал Хирш. — Я хотел его спасти. Но тогда везде был такой бардак, что найти кого-нибудь было ужасно сложно — гораздо сложнее, чем вытащить из лагеря. Эти французы с их чертовой бюрократией и разгильдяйством! Они никому не хотели плохого, но из тех, кто попался им под руку, никто не выжил.
В стороне от «траурного списка» я заприметил фотографию Эгона Фюрста
— А это что еще такое? — спросил я свою изящную собеседницу. — Траурная лента значит, что его убили в Германии?
Она покачала головой:
— Тогда бы он был в черной рамке. Джесси просто скорбит о нем, потому и прикрепила эту ленточку. Да и фотографию отдельно повесила. Настоящие покойники висят вон там, вместе с Газенклевером. Как их много!
Было ясно, что Джесси держит свои воспоминания в строгом порядке. «У нее даже смерть окружена уютом», — подумал я, бросив взгляд на пестрые подушки, разложенные на шезлонге под фотографиями. Многие актеры были сняты в театральных костюмах, — видимо, в этих ролях они когда-то с успехом выступали на сценах Германии или той же Вены. Должно быть, Джесси привезла их с собой. Теперь, в выцветшем бархате, в бутафорских латах, с мечами и коронами, они счастливо улыбались и геройски взирали на нас из своих черных рамок.
На противоположной стене комнаты висели фотографии тех друзей Джесси, которые пока еще были живы. Здесь тоже преобладали певцы и актеры. Джесси была неравнодушна к знаменитостям. Среди них я обнаружил и пару-тройку врачей и писателей. Не знаю, кто имел более потусторонний вид: то ли сонм умерших, то ли собрание живых людей, еще не вкусивших смерти, но уже отчасти приобщившихся ей в костюмах вагнеровских героев с бычьими рогами на шлемах, в образах Дон Жуана или Вильгельма Телля, еще овеянных отзвуками былых триумфов, но сильно поскромневших и безнадежно состарившихся для тех ролей, в которых были запечатлены на снимках.
— Принц Гомбургский! — сказал маленький, сгорбившийся человечек у меня за спиной. — Это когда-то был я! А теперь?
Я оглянулся. Потом снова посмотрел на фотографию:
— Это вы?
— Это был я, — с горечью отозвался человечек, похожий на старичка. — Пятнадцать лет тому назад! В Мюнхене! В театре «Каммершпиле»! В газетах меня называли лучшим принцем Гомбургским за последние десять лет. Мне пророчили блестящее будущее. Будущее! Да только не тут-то было! Будущее! — Немного дернувшись, он поклонился. — Позвольте представиться: Грегор Хаас, актер «Каммершпиле» в отставке.
Я пробормотал свое имя. Хаас не отрывал глаз от своей фотографии, утратившей сходство с оригиналом.
— Принц Гомбургский! Разве можно меня узнать? Конечно нет! Тогда у меня еще не было морщин, зато все волосы были на месте! Я только был должен следить за весом. Я питал слабость к мучному! Яблочный штрудель со взбитыми сливками! А сегодня… — Человечек распахнул свой мешковатый пиджак. Под ним обнаружился впалый живот. — Что она все никак не сожжет эти старые фотографии! Нет, они ей почему-то дороги. Мы, мол, для нее как родные дети. «Клуб Джесси» — так нас здесь называют. Знаете об этом?
Я кивнул. Так называли подопечных Джесси уже во Франции.
— Вы тоже в нем состоите?
— Время от времени. Кто же в нем не состоит?
— Она устроила меня на работу. Переводчиком на фирме, которая ведет большую переписку со Швейцарией. — Хаас обеспокоенно оглянулся. — Не знаю, сколько я там еще продержусь. Эти швейцарские фирмы сами теперь нанимают переводчиков на английский — чем дальше, тем больше; а я, как видно, скоро окажусь не у дел. — Он посмотрел на меня снизу вверх. — Только об одном страхе забудешь, а тут уж и новый подоспел. У вас тоже так?