Облава на волков
Шрифт:
Долгое время, пока у него была такая возможность, Николин каждый день ходил на могилу Моны. Кладбище было недалеко от его дома, так что он мог ходить туда во всякое время. Николин не зажигал лампады или свечи, как это делали старые женщины, но постоянно поддерживал могилу в чистоте. Он спрятал в кустах маленькую тяпку и, когда приходил, рыхлил землю между цветами, выдергивал сорняки. Пока он занимался этим или сидел возле креста, углубившись в свои мысли, он каждый раз слышал из-под земли Монин голос, далекий и приглушенный, но такой ясный, что понимал каждое слово. Мона прежде всего спрашивала о девочке, и он подробно рассказывал ей, как она проснулась, что ела, что говорила, как и с кем играла в этот день.
— Ты ее причесываешь? — иногда спрашивала Мона. — Смотри, чтоб не ходила растрепой! А косички заплетай голубой ленточкой. В гардеробе, в верхнем левом отделении.
— Твоя тетя заплетает ей ленточку… Съедает все, что дают, и играет когда одна, когда с соседскими ребятишками.
— А обо мне спрашивает?
— Спрашивает. Почему мама не возвращается? Мы ей говорим, что ты поехала в город лечиться, и она все спрашивает, когда ты вернешься.
— Осенью ей в школу идти, приготовь ей ботиночки и теплое пальтишко.
— Все уже приготовили. А она
Пока он говорил так с Моной, Николин чувствовал, как от сердца поднимаются горькие спазмы и сжимают горло, а из глаз текут обильные теплые слезы. Глубокая и сладостная скорбь заполняла душу, благодатно изливаясь очистительным плачем. Это был вопль всего его существа, непонятным образом просветлявший душу, его печаль мало-помалу превращалась в примирение с судьбой и в надежду на новую жизнь, посвященную дочери. Он и раньше был очень к ней привязан, но теперь, когда она осиротела, он сознавал, что призван быть ее единственной опорой. Но и девочка теперь оказалась единственной опорой и смыслом его жизни. Он решил бросить отару, чтобы быть ближе к девочке, и Стоян Кралев, согласившись с его просьбой, назначил его бригадиром скотоводческой бригады, работавшей в селе. Теперь он мог забегать домой по нескольку раз в день.
Старуха, которую он нанял, чтобы она присматривала за ребенком, на второй же год заболела и умерла, и с тех пор Николин один заботился о Меле. Потянулись одна за другой неизбежные детские болезни: корь, ветрянка, свинка, коклюш, скарлатина, и всем этим Мела переболела до десяти лет. Последней ее тяжелой болезнью была малярия. Каждый день к обеду она начинала дрожать от озноба, стучать зубами и корчиться. Он укрывал ее несколькими ватными одеялами, но она по-прежнему дрожала, а через час ее бросало в жар и она просилась в холодок. Николин раздевал ее, оставляя в одной рубашонке, и выносил в тень, под ореховое дерево, смачивал ее губы и лобик водой, но жар все усиливался, и она лежала недвижно, как мертвая. Так продолжалось целых две недели, да еще в самый июльский зной. Никакие лекарства не помогали, и она так ослабела, что не могла выходить на улицу. Наконец, Николин сам вылечил ее по совету одной пожилой женщины. Он варил листья грецкого ореха и в этой воде, приобретавшей цвет йода, каждый вечер купал Мелу. После седьмого купанья она пришла в себя, истощенное тельце и ножки, тонкие, как палочки, стали округляться, и к осени она уже была совершенно здорова.
Много раз за эти годы Николин чуть ли не прощался с ней и приходил в отчаяние, сотни ночей не смыкал глаз и плакал, глядя на то, как она изнемогает и превращается в маленькую бескровную куколку. В самые тяжелые дни он забегал ненадолго на кладбище поговорить с Моной, спросить ее, поправится ли девочка, но уже не слышал ее голоса. Ее молчание казалось ему дурным предзнаменованием, и он возвращался домой с тяжелым сердцем: Мона не смела или не хотела сказать ему самого страшного, а это могла быть только смерть девочки. Он не ложился целыми ночами, убирал и готовил, шил и латал детскую одежонку, при этом сам доходил до полного изнеможения и все больше делался похож на пустынника, исхудалого и обросшего. Много раз он просыпался на полу, а то и во дворе, там, где упал, сраженный приступом сна. Но, слава богу, болезни одна за другой прошли, Мела оправилась, окрепла и в четырнадцать лет была уже стройной и красивой девушкой. С юных лет она хотела учиться дальше, и Николин определил ее в гимназию. Все, что он вырабатывал в ТКЗХ, и деньгами и натурой, все шло на нее. Раз в месяц он ездил в город и отвозил ей деньги, а сам перебивался кое-как. На третий год Мела не вернулась домой на рождественские каникулы, а в письме написала, что должна остаться в городе, чтобы участвовать в каком-то новогоднем представлении. Обещала приехать на пасхальные каникулы, но и тогда не приехала. Николин прождал неделю и, так и не получив письма, поехал в город посмотреть, почему она не приезжает. Ее квартирная хозяйка сказала ему, что Мела еще в начале года бросила школу, стала артисткой и переехала на другую квартиру. Он пошел в театр, но там вахтер сказал, что какая-то Мела околачивалась одно время в театре, но это было давно.
В село Мела вернулась только осенью. Она проработала около года в Бургасском театре и теперь хотела отдохнуть. Больше ничего объяснять отцу она не стала, но ему и этого было достаточно. Для него самым важным было то, что она вернулась живая и здоровая, а куда и зачем она ездила, уже не имело значения. Он радовался и был полон надежд, хотя Мела не выглядела ни радостной, ни спокойной. Днем она сидела одна в своей комнате, говорила что-то вслух, а по вечерам уходила в клуб и возвращалась поздно. Николин оставлял ей ужин, но она почти не притрагивалась к еде и спешила уйти в свою комнату. Ему хотелось поговорить с ней, расспросить, как ей жилось в далеких городах, узнать, не мучает ли ее что-то, но когда он об этом заговаривал, она отмалчивалась или отвечала односложно, с явной неохотой. Николин видел, что она не хочет ему довериться, и с грустью спрашивал себя, отчего же она так переменилась. Разве не была она еще вчера той веселой, шаловливой и ласковой девчушкой, которая с радостным визгом встречала его на пороге и бросалась ему на шею: «Папочка, папочка!», разве не была она той девочкой, которая всего несколько лет назад, с пылающим от жара личиком и широко открытыми, доверчивыми глазами, принимала из его рук лекарства? Иногда он думал, что дочь его уже девушка, и огорчения у нее, верно, девичьи, но и об этом он не смел ее расспрашивать — боялся, как бы она не рассердилась и не уехала в город раньше, чем собиралась. Но она все равно пробыла в селе лишь две недели. Однажды утром перед домом остановился старый дребезжащий грузовик с брезентовым верхом и подал сигнал. Из кабины вылез пожилой мужчина и спросил Мелу. Она услышала клаксон и жестом позвала шофера в дом. Ввела его в свою комнату, и через минуту он вынес огромный узел, положил его в кузов и вернулся снова.
— Это ковер, который мама берегла для меня, — сказала она, увидев, что отец стоит посреди двора и с удивлением наблюдает за тем, как чужой человек выносит из дома разные вещи. — И кресло беру, а то у меня комната пустая, сидеть не на чем.
Она попросила шофера подождать, оделась, взяла чемодан и села к нему в кабину.
— Как же это так вдруг, Мела? — говорил Николин, встревоженный и огорченный ее внезапным отъездом. — Сказала бы за день, за два, я б тебе приготовил
— Мне ничего не надо, — сказала Мела.
— Как так не надо, доченька! В чужое место едешь…
Приговаривая так, он положил в торбу каравай хлеба, брынзу, несколько подков домашней копченой колбасы, кусок сала, дал ей все деньги, какие у него были, и она уехала.
Она продолжала приезжать и уезжать все так же внезапно, по-прежнему увозила с собой что-нибудь из деветаковской мебели, которую ее покойный дед перетащил в свое время из поместья, и Николин все так же провожал ее с тяжелым сердцем, не зная, когда и как она вернется снова. Измученный одиночеством и неизвестностью, он часто задумывался над тем, не обманывает ли его Мела, что, мол, она играет в каком-то театре, и если играет, то почему кочует из города в город. Как наставить ее на путь истинный, как объяснить, что она губит свою молодость? Он так любил ее и так перед ней робел, что не осмеливался отругать ее или что-то ей посоветовать, ведь он, простой неграмотный мужик, уступает ей по всем статьям и не имеет права вмешиваться в ее жизнь. Она глаз от книг не подымает, занятия у нее умственные, а я только и знаю, что у меня по пять пальцев на руках! Где ж мне, дураку, уму-разуму ее учить? Так он пытался себя утешить, но сердце подсказывало ему, что дочь его живет как-то неладно. В том, что она целыми днями сидит в своей комнате одна, словно какая затворница, и разговаривает сама с собой, смеется, плачет или на кого-то сердится, он видел что-то негожее, противоестественное, хотя и знал, что она учит роли. Однажды она не возвращалась целых десять месяцев, и он подумал, что единственно Иван Шибилев может что-то о ней знать. Во время каникул Иван вместе с Мелой готовил представления в клубе, сам Иван был в свое время артистом в городе, с детства учил играть и Мелу, и она, вероятно, делилась с ним своими заботами. В тот же день Николин случайно встретил его на улице, спросил о Меле и был очень удивлен тем, что Иван смутился и даже побледнел, словно он оскорбил его своим вопросом.
— Откуда мне знать, в каком театре она работает! — Он сделал вид, что очень спешит, и пошел свой дорогой.
— Извини, коли что… — Николин посмотрел ему вслед и добавил про себя: — Не знаешь так не знаешь, а сердиться-то чего!
Иван знал, где Мела и чем она занимается, но ни за что на свете не сказал бы об этом Николину. Встреча с ним не просто смутила, а напугала его. Он подумал, что Николин узнал о его отношениях с Мелой и решил призвать его к ответу за то, что он отнял у него дочь. Несколько дней он ждал, что Николин вот-вот к нему явится, днем запирал ворота и, прислушиваясь ко всем шумам, расхаживал по двору, но Николин не пришел. Через некоторое время они снова встретились на улице, Николин поздоровался и прошел мимо. По его лицу можно было прочесть, что он не затаил ненависти, а скорее испытывает какую-то неловкость, и Иван снова задумался над загадочным характером этого человека, который был то ли чудовищно глуп, то ли наивен и доверчив, то ли совершенно бесхарактерен. В конце концов он пришел к выводу, что у Николина просто отсутствуют те органы, которые заведуют самолюбием и гордостью, и что его, следовательно, нечего бояться. Иногда, правда, его почему-то снова охватывали сомнения — не кроется ли за внешним спокойствием этого человека большая внутренняя сила. Если это так, он, может быть, и знает о греховной связи своей покойной жены (многие осведомители публично хвастались тем, как они доносили ему об этом и как он молчал или глупо улыбался в ответ), знает, что ребенок не его, но терпит все это, потому что его любовь сильнее ревности и унижения. А может, он из тех типов, что наслаждаются собственными страданиями, или же из тех, что испытывают удовольствие, когда, выведав тайну другого человека, наблюдают за тем, как тот играет в прятки и прикидывается добропорядочным, хотя знает, что ему все равно не верят? В таком случае получается, что Николин все время наблюдал за ними с Моной, словно подсматривал в дверной глазок, слышал каждое их слово, повсюду шел за ними следом. Представляя себе это, Иван чувствовал себя оскорбленным и беспомощным, как человек, который узнает, что за ним наблюдают в самые интимные минуты.
Время подтверждало, что подобные мысли — это фантазии, навеянные книгами и театром, или плод его виноватого воображения, и все же характер Николина (если у него вообще был характер) снова и снова представал перед ним как труднейшая загадка. Невозможно было представить себе такую ситуацию: мужчина знает, что у его жены — связь с другим и что ребенок не его, и все же не верит ни тому ни другому, хотя ему многократно и убедительно доказывают, что это так и есть, да еще после всего с таким равнодушием относится к своему сопернику. В этом было что-то чудовищное, и это могло оказаться самым непреодолимым препятствием в тот момент, когда он попытается вырвать Мелу из его рук, потому что никто ничем не сможет доказать ему, что Мела не его дочь. С другой стороны, его отношения с Мелой уже пришли к тому, что в письмах она обращалась к нему «Милый мой второй папа», шутливо объясняя, что называет его так, потому что он понимает ее и заботится о ней не хуже, чем родной отец. В разговоре она не называла его так, но призналась, что получила несколько анонимных писем от односельчан, в которых ей сообщали, что ее отец — он. Иван не отрицал, но и не подтверждал этого, опасаясь, как бы она не объявила об этом Николину с таким вызовом, что тот, уязвленный в лучших своих чувствах, запрет ее дома или обратится за помощью к властям. Он надеялся на время, которое работало на него. Они переписывались с Мелой при помощи шифра, который он когда-то изобрел для ее матери, но подписывались другими именами, так что никто не подозревал об их переписке. Мела с трогательной откровенностью рассказывала ему о себе, и это, вместо того чтобы радовать, приводило его в отчаяние. Она шла по его стопам с такой поразительной верностью, что в ней он видел себя в юные годы. Она тоже прекрасно училась, но и она, увлеченная театром и музыкой, на третий год бросила гимназию, и она не могла устоять перед соблазнами кочевой жизни. В пятьдесят лет Иван Шибилев подвел уже итоги своей жизни и вынужден был признать, что прожил ее не лучшим образом. Эти мысли особенно одолевали его в те дни, когда он испытывал гнет окружающей его посредственности и духовной нищеты, когда чувствовал, как его дарования год от года гаснут и он все больше омужичивается. Он сознавал, что омужичивается, и страдал от этого, но не мог остановить этот процесс, так крепко и навсегда захомутала его обычная сельская жизнь с ее насущными нуждами, с ее политическими дрязгами и собственническими заботами, жизнь, которая из «местного Леонардо» превратила его в деревенского мастера на все руки.