Обнажённая натура продаст художников
Шрифт:
– Надо, – мотнул головой Тима. – Тоже думаю.
– П-послушай, Мэрфи, – неожиданно влез в разговор вновь опьяневший Артур. Похоже, он успокоился от дикого поступка Лемкова по расчленению подруги. Свыкся с мыслью, что он сам невольный соучастник и товарищ убийцы, раз выпивает с ним за одним столом. Глаза Артура, ошалевшего от водки, от безумных событий последних дней раскосо подёргивались в разные стороны. Тонкие, бледные губы кривились в улыбке шизофреника. – П-послушай, а-а п-почему ты, собственно, негр? Как это случилось? Когда ты почернел?
– Ты – зачем белый? – спросил Тима-сын.
– Реально. Зачем? – удивился Артур. – Судя по моей дурной жизни, это я – чёрный, а ты – белый. Костюм дорогущий, от Версачи
– Бальзакер, прекрати! – сдержанно попросил Точилин. – Ещё не хватало расизм разводить тут!
– Не обижаюсь, – мягко, без упрека ответил чёрный Тима. – Привык. Мама – белый. Был. Негодяй, что делал меня маме, наверно, чёрный был. Какой-то нигер. Наверно, с Нигерии. Может, Сомали. Не знаю. В Ленинград наркотики продавал. Убили. Его не помню. Маленкий был. Потом мама умер. Дозировка, говорят. Сердце стало. Мне четыре было. Папа Тимофей меня квартире нашёл, накормил, помыл. Садик водил, школу-интернат отдал. Платил деньги за всё. Папой стал.
Точилин знал в жутких подробностях эту душераздирающую историю. Тимофей Лемков в юности сбежал от родителей в Ленинград, пытался поступить в художественное училище. Не удавалось несколько лет. Бродяжничал, ночевал по подвалам и чердакам. Не выдержал, созвонился с отцом. Московский авангардист простил беглого сына, позаботился, обзвонил ленинградских друзей, знакомых. У реки Пряжка, недалеко от Мариинского театра, наконец, пристроился Тимофей Лемков приживалкой в комнате коммунальной квартиры у дальних родственников. В училище так и не смог поступить. Возвращаться в Москву не торопился. Каменный мешок города на Неве не отпускал своим мрачным очарованием. И непроходящим вдохновением крылатых мостов, театральных декораций дворцов, соборов, обшарпанных домов. Устроился Лемков в котельную на Фурштадской. Как-то утром, после ночной смены вернулся в коммуналку, услышал тихий, умирающий детский писк в соседней комнате. С милицией вскрыли дверь. На бездыханном теле матери едва шевелился голодный трёхлетний ребенок. Четверо суток никто из двадцати трех коммунальных соседей даже не задумался, почему мать с сыном не выходят из комнаты. Тимофей забрал мальчика, с большими трудностями усыновил. Комиссия по делам несовершеннолетних всё ж не разрешила одинокому мужчине воспитывать ребенка и «содержать в условиях комнаты в десять квадратных метров», как было написано в протоколе. Пришлось определять Тиму в интернат Колпино, что рядом с Ленинградом. Но никогда Тимофей-старший не рассказывал, что Тима – чернокожий. Ещё до окончания интерната мальчик Тима уехал учиться в физико-математическую школу Академ-городка под Новосибирском. Его единственного из средних школ Колпино, как наиболее талантливого и одарённого, отметила комиссия Сибирской академии наук, что приехала набирать по областям и районам будущих учёных. Могущество России, по словам крестьянина Михайлы Ломоносова, будет произрастать, в конце концов, Сибирью. В Новосибирске Тима окончил университет, расправил чёрные крылья и улетел на Запад. Лемков постоянно отсылал приёмному сыну деньги на содержание в интернате, на обучение и пропитание в университете, благо в советские времена это были незначительные суммы: сто, сто двадцать рублей. На одних картинках на оргалите художники зарабатывали за неделю в два-три раза больше, каждый, и пропивали ту половину, которую Тимофей не отсылал.
Нынче чернокожему Тиме было где-то под тридцать годков. Ровесник. Он протянул глянцевую руку к Точилину с зажатым в огромном кулаке стаканчиком и сказал:
– Давай. Пьём. Знаю, ты – хороший человек. Точила… Правильно фамилия? Папа много рассказывал о тебье. Пьём.
– Выпьем, – Точилин растроганно сморщился, с благодарность прикоснулся краешком пластикового стакана к чёрным ногтям приёмного сына Лемкова. – И ты, Тима, – тоже. Очень хороший. Папа тебя всегда любил.
Они выпили вдвоём.
– Понятно, – обиженно проворчал Артур, отсел от них на край дивана, – один я в этом ковчеге изгоев – полное дерьмо. Все хорошие. Один я – чмо! Человек Московской Области.
– Ты – эгоист, – заявил чёрный Тима, зажевал капустой выпитую водку. – Живёшь для себья. Знаю. Папа рассказывал. Писал письма. Ты – Бальзакер.
– Я тебе не Бальзакер! Папа ему рассказывал, – разозлился Артур. – Твой папаша человека убил. И разрезал на куски! Вот. Он убийца и маньяк! А я людей не убивал. И я – плохой?! Плохой, да?! А костюмчик-то у тебя – железный! – с неприязнью и сложным восхищением проворчал Артур, имея в виду, поблескивающий в полумраке, будто металлический, элегантный костюм Тимы-сына.
– Зачем железный? – удивился Тима.
– Дорогой небось? – продолжал Артур.
– Тысяча триста долларз, – не без хвастовства и самолюбования отозвался Тима.
– И ты его носишь?! – издевательски глумился Артур.
– Нет, шкафу держу! – отшутился Тима-сын.
– Может, в нём смонтирован холодильник или обогреватель? – обратился к Точилину за поддержкой Артур.
– Остынь, Бальзакер, – миролюбиво попросил Точилин. – Хватит юморить. Надоело.
– Тима! – позвал из туалета Лемков. – Помоги!
– Иди-иди, Железный Дровосек, помогай своему папаше – маньяку и убийце, – злобно прошипел Артур.
– Зубы дать? – спросил Тима-сын.
– Чиво-о-о?! – взвыл Артем и замахнулся кулачишком. Но тут же откинулся от лёгкого удара в лоб раскрытой ладонью чернокожего Тимы.
– Молчи больше, да. Может, умным станешь, – спокойно попросил Тима и отправился к отцу на помощь.
– Нет, ты понял? Вот так,– заявил опешивший Артур. – Негры белых бьют. Гарлем тут нынче, что ли? Бронкс? Или всё же центр Москвы?
– Помолчи, – попросил и Точилин. – Сам напросился. Скажи спасибо, что в зубы не дали.
– Спасибо, – прошипел возмущённый Ягодкин.
Странно, огромное количество водки, которое они за эту ночь выпили, не оказывало никакого видимого воздействия на их возбуждённые, растревоженные организмы. Ягодкин выглядел почти трезвым, хотя осоловело водил по сторонам расширенными глазами. Точилин чувствовал, что в состоянии выпить столько же. Видимо, невероятные события этой ночи так завели и взбодрили их психически, вздёрнули эмоционально, что энергии и здоровья хватило бы, чтоб куралесить ещё ни один день и ни одну ночь.
У двери, совмещённого с душевой, туалета послышалось кряхтение, возня и фырканье, будто сводные родственники рассказывали друг другу шёпотом неприличные анекдоты. В затемнённом тоннеле мастерской раздался дикий хохот обоих. На стенах лестничного подъёма догорали последние свечи. Желтоватый, мрачный отсвет на кирпичной стене подвала создавал мираж фантастического портала в нереальность. Папаша с чернокожим сыном с железными посвистами и скрипами вытащили в прихожую нечто тяжёлое. Разогнулись. Тима-сын успел снять пиджак и галстук, остался в белой рубашке и металлических штанах.
– Понял, сынок? – прохрипело из темноты голосом Лемкова. – Соцсюрреализм и постмодернизм. Инсталляция. Будем её сейчас жарить! Устроим ей ад на земле! Говорят, помогает. Как там в Африке?! Куклы-муклы! Колдовство и магия Вуду! Исправляет живых, корёжит мёртвых!
– Понял, папа! Так можно! Конечно, можно! – весело откликнулся Тима-сын. – Вуду не трогай. Опасно. Накликаешь на голову. Но так, – он кивнул под ноги, – можно.
– Нужно! – с неуемным энтузиазмом гаркнул Тимофей.
И оба, отец с сыном, вновь зашлись истеричным хохотом.