Обречённая воля
Шрифт:
— Анчуткины дети! — крикнул Булавин в исступлении.
Он кинулся к лошади — та шарахнулась в сторону, но, почуяв хозяина, его твёрдую руку, его запах, присмирела, кося туда глазом, где досвечивал догоравший костёр, а через мгновенье дрогнула крупом, присела под тяжестью седока и пошла, обожжённая арапником, прямо на опушковые заросли тёрна.
— Нехристи! Окаянством своим не потешитесь! Дайте сроку, подымется батюшко-Дон — всех перерубим! Всех начальных людей, всех изменников! И боярам служить не станем, и царством им не владеть! Вот как пойдём всею рекою да с новым Разиным!..
Этими хриплыми выкриками он облегчал душу, зная,
Было уже за полночь, когда Булавин выехал на изюмскую дорогу. Впереди замерцали огни. «Чьи же это?» — подумалось ему. Натянул поводья. Остановился. «А огни-то дрожат — похолодает…» — снова пришла в голову мирная мысль, вселяя в душу привычную заботу о приближающейся зиме. Это немного остудило его гнев на изюмцев. Он смотрел на огни неотрывно, невольно подчиняясь тому необъяснимому и древнему чувству загадочного очарованья, какое неизменно охватывает человека в ночи при виде отдалённого костра. Но там сейчас было много огней. «Ага! Гуляют на радостях, что солеварни к ним отходят!»— накатила на него ненавистная мысль. Глаза заволокло пеленой, чернее ночи. А между тем невдалеке, то заслоняя, то вновь открывая отдалённые огни, маячила чья-то тень. Булавин напряг зренье и с трудом, но всё же различил, а точнее, угадал едущего рысцой всадника.
«Изюмец! Изрублю!» — скрипнул зубами и хлестнул лошадь.
Теперь он ясно видел цель и понимал смысл своего выезда в степь: то была не злоба на жену, не отчаянье от потери атаманства, не месть за увезённое сено — то было всё вместе, и ещё все те обиды, что накопились за последние годы от бесцеремонных царёвых людей, обиды, заставлявшие казаков хвататься за сабли, бросать свои курени и опасаться за самое ценное, чем дорожил человек Дикого поля, — за свою жизнь, за волю.
Гарцевавший впереди приостановился, заметив, должно быть, скачущего на него, потом вдруг дико взвизгнул и рванулся навстречу во весь опор. Булавин услышал лязг стали и с расчётливой неторопливостью вынул свою саблю, пригибаясь к гриве лошади и напрягая зренье. Примеряться и раздумывать было некогда. Встречный летел с таким нахрапом, что нельзя было медлить ни секунды. Вот уже пахнуло потом чужой лошади, послышался утробный выкрик врага, совсем рядом выросла поднявшаяся в стременах фигура с откинутой назад рукой, изготовленной для страшного удара. Булавин вмиг оценил своё положенье: он уже не успевал, не имел времени для замаха, поскольку его сабля была коварной хитростью опущена вдоль бока лошади, с тем чтобы нанести удар незаметно, сбоку, но хитрость эта запоздала. Налетевший на него всадник уже выхаркнул воздух, вкладывая всю силу в удар, и этот удар Булавин тотчас ощутил. Он подставил лезвие своей сабли, инстинктивно откинулся немного влево, но в ту же секунду понял, что запоздал с ответным ударом: лошадь пронесла его мимо цели.
— Анчуткин рррог! — прорычал Булавин, разворачивая лошадь, до боли в шее повёртывая голову
— Атаман! — вдруг услышал он знакомый голос.
— Я те, анчуткин…
— Кондратий Афонасьич! — снова тот же голос, не то с обидой, не то с налётом злобы.
Всадник тоже развернулся и ждал саженях в шести.
— Это я, Рябой!
— Ивашка? — с недоверием переспросил Булавин и, не опуская сабли в ножны, подъехал вплотную.
Ивашка Рябой сидел в седле поникший, сгорбившийся. Видимо, он только что вложил все свои физические и душевные силы в эту ночную встречу, и ошибка, случившаяся так некстати, совершенно надломила его.
— Как узнал? — спросил Булавин.
— Как узнал тебя? По ругани: «анчуткин рог» — кричишь. Как тут не узнать!
— Почто бабу извёл? — спросил Булавин.
— А ты будто не ведаешь!
— Не верю слухам.
— Изюмцы бабу мою на сенокосах изловили — развоздрили казацку честь…
Рябой вздохнул, но вздох этот был похож на стон.
— Говорили тебе в прошлые годы, когда ты к нам на Бахмут пробился: не бери в жёны турчанку. Так нет.
— Тут и нашей не выкрутиться… Ай, да что теперь! — махнул рукой Рябой. — Теперь у меня одна заботушка: как бы побольше изюмцев с саблей повенчать!
Он распрямился, видимо, злоба снова подымалась в нём, силы, что выплеснулись из него в горячке короткой схватки, возвращались опять. Он смотрел в сторону дрожавших вдали огней, будто забыв про Булавина и, наконец, как бы решившись на что-то, дёрнул поводья.
— Стой! — Булавин схватил левую руку Рябого, в которой были зажаты поводья, потянул назад и остановил лошадь. — Ты чего это надумал?
— Не успокоюсь, атаман, пока…
— Там изрубят тебя в куски.
Булавин хотел сказать также, что он уже не атаман, но это было неважно в столь серьёзном разговоре, и он промолчал.
— Что мне! Одна голова не бедна, а бедна — так одна, кто по ней плакать будет?
— Не дури! На всё терпенье иметь надобно, — заметил Булавин.
— Что толку в терпенье твоём? Потерпишь — привыкнешь. Нет уж, лучше я…
— Есть толк и в терпенье: терпит квашня долго, а через край пойдёт, не уймёшь! Так-то ныне и у нас на Дону…
— Да не могу я! — вскричал Рябой. — Душа онемела, что отмороженная! Ну!
Булавин молчал, но всё ещё крепко держал руку казака.
— Пусти, атаман!
— Погоди, Ивашка. Погоди чуток… Вот чего я надумал: поедем к солеварням, авось отогрею я твою душу грешную. — После этих слов распрямился в седле, спросил: — Караул есть?
— Я голоса ныне слышал, — ответил Рябой, ещё не понимая, но уже заранее поддаваясь булавинской затее.
— На чьих колодцах голоса?
— На наших, навроде.
— Всё едино, поедем через наши. Только тихо!
— Чего надумал? — Рябой сунул бороду прямо в грудь Булавину.
Булавин промолчал.
5
По знакомой дороге пустили коней рысью. Спустились в лощину. Повеяло сыростью, холодом скатившегося в низину тумана.
— Осень… — вздохнул Булавин.
Он произнёс это негромко, слегка повернувшись к Рябому, приотставшему на полкрупа лошади, да и сказано это было не от охоты говорить, но по привычке атаманской, дабы отвлечь казака от тяжёлых, а может, и безумных мыслей.
Рябой не ответил. Не такое у него было настроенье, чтобы замечать, что делается в природе. Нынче ему было всё равно.