Обречённая воля
Шрифт:
— Али мы не единой веры с тобой, али сабли у нас не огневые?
— Чего молчишь, атаман? — посыпались вопросы.
Булавин видел, как велико возбужденье казаков. В такую минуту что ни скажи — ничем не убедишь, надо немного помедлить, дать слегка выкричаться. И он молчал, набычась.
— Ты сделал хороший выворот изюмцам, — сказал Терентий Ременников, тоже выждав тишину, — а теперь скажи нам: почто баба твоя рухлядь собирает? Али ты надумал от безвременья схорониться в батькиной станице? Почто нас спокинуть вознамерился?
Булавин повернулся к Ременникову. Он помнил его по нелёгкому походу
— Тебе, Терентий, односуму моему, думать про меня так не пристало, — спокойным, всегда безошибочно действовавшим на круг голосом ответил Булавин.
— То не токмо я — то казаки думают, а тебе, Кондрат, ответ держать надобно.
— Какой вам ответ? Я не атаман ныне, я — вольный казак: куда хочу, туда еду! — Булавин повысил голос, но и без того довод его был убедительным, ибо казацкая воля — превыше всего. — Али казацкий круг, заразе боярской подобно, мою волю отымать вознамерен?
Никто не ответил ему. Потупилась бородатая, клокастая вольница, устыжённая так неожиданно своим атаманом, отказ которого от власти над ними они не желали принимать.
— Я пришёл сказать вам, что не оставил без мести изюмских прибыльщиков, на том и конец моей службе казацкому вашему кругу.
В полном молчании Булавин поклонился на все четыре стороны, надел трухменку с опалённым шлыком красного бархата и пошёл к лошади сквозь расступившихся казаков. Никто ему не ответил ни словом, но каждый понимал, что ни Булавину на них, ни им на атамана сердиться не из-за чего, что все неурядицы сложились от происков Шидловского, отобравшего их соляные колодцы во царёву казну. От этого зла пошли нелады по Бахмуту.
Дома Булавин попереукладывал всю рухлядь с трёх телег на одну, ругая и Цаплю и Анну, потом велел ей собрать на стол — последний раз в этом курене, — а сам прошёл через конюшню на задворье и спустился в погреб.
Сын увязался за ним, тоже расстроенный, но довольный, что отец дома.
— Микитка, свечу!
В погребе он остался один. Прошёл с лопатой в правый угол, потопал, прислушиваясь, ещё раз отсчитал шаги от входа и принялся рыть. Углубившись на аршин, он почувствовал, как лопата наткнулась на деревянный бочонок. Пахнуло сырью дубовой доски. Булавин ощупал края, очистил их от земли, затем вынул саблю и отковырнул ею незажатые доски верхнего донца. Вынул доски, и вот уже рука нащупала маслянистую тяжесть медных монет. Бочонок был наполнен немного не доверху. Сколько в нём было денег, Булавин того и сам не знал точно, помнил только, что высыпал туда одиннадцать трухменок, да полтрухменки серебра, лежавшего сейчас на самом дне.
«Ежели в каждой трухменке рублей по двенадцати — четырнадцати, — рассуждал он, — то у полутора ста рублёв будет, а ежели с серебром считать — то у двести рублёв ляжет».
Это было его состояние, надуваненное после набегов на турок и татар. Тут же лежало и царёво жалованье не за один год. Тут же были и деньги за вываренную и проданную в Черкасском городе и в Воронеже соль со здешних солеварен. А какая была соль! По два с полтиной за пуд. Где есть ещё такая соль? Нигде! Лучшая, царицынская, и та идёт по два рубля, да и то купцы настоятся, а бахмутскую — нарасхват…
— Кто там? — окликнул Булавин, заслыша шаги наверху. Торопливо задул свечу.
— Атаман! Кондратей Офонасьевич!
— Анчуткин рог! — Булавин сыпанул сапогом землю в яму, полез из погреба.
— Чего шумишь?
— Беда! Изюмцы! Всем полком нагрянули! За кладбищем хоронятся!
— Кто видел?
— Беглый человек из балки прибежал!
«Ага! Это тот, с бабами…» — подумал он и крикнул сыну:
— Микита, коня! — И Цапле: — А ты беги на майдан, бей в колокол церковный, да так, чтоб степь гудела! Ежели кто в кабаке сидит спозаранку — в шею гони! Не приведи бог, увижу кого без оружия, вот этой саблей голову отвалю, анчуткин ррог! Беги!
Цапля со всех ног своих длинных кинулся бежать — плетни ниже пояса, а Булавин устремился к конюшне, из которой Никита уже выводил лошадь.
— Послужи-и-и, милой ты мой! — чуть дрожавшим в волнении голосом успокаивал Булавин коня, а для сына тем же голосом: — Мы их скоро… Мы их отвадим!
Вставил ногу в стремя, оттолкнулся правой ногой от земли, навалился грудью на гриву, а нога в это время легко и привычно перелетела через круп. Глянул уже с седла на крыльцо куреня — там стояла Анна. В руке два заряженных пистолета — знает порядок! Булавин подъехал, сунул пистолеты за пояс. Она схватилась пальцами за подбородок и теперь ждала, горбатясь мягкой округлостью спины, ждала, когда он поскачет, чтобы вслед прочесть молитву…
— Сиди тут!
Рядом, тоже в ожидании своей минуты, стоял Никита. Вот руки отца протянулись к нему навстречу, приподняли, сильно и нежно обхватив с боков, и так подержали в воздухе, пока борода шарила по мальчишескому лицу.
— Беги домонь!
Копыта выкинули ошмётки сухой земли. На колокольне ошалело ударил колокол, и в звуке его потонул топот копыт.
8
На майдане сутолока, хуже утренней: выкрики, свисты, конский храп, лязг сабель, клацанье копейных наконечников, блеск панцирей, ругань и снова свисты.
— Пушкари, к воротам! — крикнул Булавин, волчком закрутив коня и тем самым давая понять, что никаких разговоров тут быть не должно. Он знал силу своего голоса и никогда не серчал на крикунов, потому что легко перекрывал любой гам.
— Всё ещё у кладбища стоят! — доложил Окунь.
— Пушкари! Заряжай! — командовал Булавин. — Безлошадные, по стенам! Проворней! Анчуткин ррог! Каза-ки-и-и! Ждать моего слова! Мы им покажем Бахмут! Мы их выкрошим!
По мере того как кричал атаман, успокаивались казаки. Некоторые прятали улыбки радости, что атаман снова с ними, снова слышат его «анчуткин рог», его могучий, не по росту отпущенный ему голос.
Булавин кричал сегодня больше обычного. Он помнил, в каком настроении оставил казаков на майдане. Опытным глазом бывшего походного атамана, когда он водил не только своих, но и незнакомых казаков на Крым и на Азов, он отметил и расторопность, и решительное спокойствие людей, а главное, то неуловимое и ценное в казацкой вольнице, что он подмечал и ценил и что называл укрощённым разгулом воинской страсти, который в минуты смертельной схватки не выплёскивается припадком одной атаки, а разворачивается неторопливо, тугим клубком отчаянной храбрости.