Обречённая воля
Шрифт:
— Дыба, ты не куришь? — спросил Булавин.
— Не обвык покуда.
— Тогда останься тут ещё с недельку-другую, походи за Ременниковым.
Еле слышно ударил крохотный колокол под деревянной маковкой, поставленной на обыкновенном сарайном срубе, но с высокими по-северному волоковыми оконцами, запиравшимися изнутри щитами на задвижки. На звон выползли богомольцы, потащились к обедне, поддавая лаптями длинные полы рваных кафтанов. Угрюмо крестились двуперстным знаменьем на шестиконечный крест. Мелькнули в толпе несколько молодых женщин, рядом семенили простоволосые детишки, вдруг напомнившие Булавину его Микитку.
— Ныне ввечеру я уйду за весенним делом нашим, — сказал Булавин сотоварищам. — Вы уходите бездорожно, паситесь приайдарских станиц, понеже тут рыскают царёвы служки.
— Сам пасись, Кондратей Офонасьевич, — напомнил пушкарь Дыба. — Да возьми кого-нибудь с собой.
— Со мной пойдёт Вокунь и ты, Стенька, за есаула.
— А я? — спросил Лоханка с обидой.
— А ты, Семён, отправишься на Бахмут тайно. Выроешь в погребе за моим куренем бочонок с медью и сребром и отвезёшь те деньги атаману Некрасову в Есауловскую. Купите вместе с ним ружей, зарядцев да сабель. Сидите в Есауловской. Ждите. Как прослышите, что я объявился, — так ко мне без промешки, конны и оружны, а у кого нет ничего — так идите, всё будет.
Последний раз повечеряли у раскольников все вместе и тронулись в путь. Лошади у них были неважные — из тех, что удалось поймать в лесу. Много их разбежалось после обстрела Максимовым лагеря булавинцев, но и такие лошади — находка. Лесом пробирались ещё засветло. Булавин был погружён в думы, и всё виделось ему, как за ворота провожал их старец-раскольник. Проводил, перекрестил их спины с облегченьем.
— Прощай, божий человек! — поклонился ему Булавин с седла. — Паситесь царёвых слуг, нагрянут, не ровён час.
— А мы в полымя от антихристов! — неистово пропищал старец, и крик его вот уже который час бился в ушах Булавина.
«Какой народ! Его ломают, калечат, он сам себя жжёт, а всё жив-живёхонек!» — изумлялся он про себя.
Через два дня добрались до речки Миус и остановились на день в буераке близ берега. Надо было отдохнуть самим и подкормить лошадей у казацких острожий. Стенька не находил себе места. Он беспокоился за Булавина и готов был изрубить его кафтан, заменить эту предательскую одежду чем придётся, но нужна была не обычная одежда, и она наконец нашлась.
К вечеру на дороге через мосток показался монах. Стенька забрался под мост, потом неожиданно выскочил оттуда и в один миг снял с монаха чёрную мантию. Не пришлось даже вынимать саблю: монах был старый, горбатый, не сопротивлялся, но костил Стеньку самыми чёрными словами, видимо, остался в нём целиком казацкий дух, и так своей руганью умилил Стеньку, что тот снял с себя зипун, добытый при разгроме отряда Долгорукого, и отдал монаху. Старик оказался нахрапистый, он некоторое время шёл за Стенькой, ругаясь, а когда тот стал выталкивать монаха на дорогу, то монах огрел есаула палкой по шапке. На том и разошлись, монах пошёл на правый берег Миуса, Стенька, хоронясь за кустами, — на левый, к своим.
Монашья одёжина была Булавину узковата и длинна, но в ней он был надёжно защищён от ищеек, возжаждавших получить за голову атамана две сотни рублей. В этой одежде он добрался до Черкасска. Оставил своих с лошадьми под станицей Бессергиевской, а сам беспрепятственно прошёл в Черкасск.
От самых ворот Булавин заметил, что город жил растревоженно-пчелиной, очумелой жизнью. Всюду ходили пьяные жители. Слышалась стрельба. Половина лавок была закрыта. В кабаках — окна нараспашку, горшки на колах — символ кабака — побиты мальчишками или расшиблены из пистолетов. Жизнь на майдане и на торговых улицах в тот полуденный час еле теплилась, да и то торговали лишь иноземцы. От куреня к куреню, с база на баз то и дело слышалась нервозная перекличка.
Булавин замечал на себе пристальные взгляды и направился, как положено монаху, сначала к церкви. Время было уже послеобеденное, служба недавно кончилась, и он лишь походил около паперти, постоял у ржавых разинских кандалов. Под стеной, под рыжими натёками на брёвнах Церкви лежал пучок сухой травы — опавшие с кандалов Цветы. «Все смертные двоелики, — вспомнились слова разинца Лоскута. — На людях да по указам Разина ругают, а в душе почитают…»
На корабельной стороне, у стружемента, Булавин нашёл кабак и дотемна высидел там. Ел скоромное и никак не мог отвязаться от пьяного казака.
— Чернец в Черкасской город пожаловал! — орал казак, гремя болтавшейся на длинном темляке саблей, и дёргал за рукав: — Издалека идёшь, а? Должно, намедни праздник престольный будет, а? Какой праздник, чернец? Скажи! Молчишь, святая душа! А у нас, грешных, завтра тоже праздник: войсковой атаман круг сбирает, казаков станет стыдить, кои супротив Булавина не пошли. А почто мы пойдём? Он, Булавин-то, за нас, казаков, поднялся! За дом пресвятой богородицы, а ты и не ведаешь ничего, божий человек? То-то! Ушли от мирских грехов, местечко в раю вымаливаете, а кто станет землю от погани чистить? А? Не вы ли, чернецы-страннички? Скажи хоть слово! Нну!
Булавин поднялся, принагнул, придавил казака ручищей к лавке и перелез через него. Рыба и квас остались на столе да кусок недоеденного хлеба.
— Дурак ты луганской, дурак и есть! Все у вас там, в Луганской, дураки — так уж от века повелось! И чего божья человека изобидел? — накинулся кто-то на пьяного казака.
Над Черкасском уже загустели сумерки. Небо, покрытое сплошной облачной наволочью, не пропускало даже призрачного света южных звёзд, и если бы не молочная, почти умершая полоса над зашедшим в крымской стороне солнцем, пришлось бы поплутать в поисках дома войскового атамана. Умеряя шаги, обуздывая гневную походку, Булавин вышел на майдан и с противоположной от церкви стороны безошибочно направился к светившимся окнам атаманского дома. На крыльце, как он и предполагал, чернели караульные казаки — сразу двое. В окнах были видны свечи, отблески их играли на дорогом оружии, развешанном по коврам — всё знакомо. Справа, в красном углу, мерцало золото и серебро иконных окладов в белых, шитых красными нитками полотенцах. Людей не было видно, но за низкими занавесками угадывалось несколько голов — должно быть, семья сидела за ужином. Булавин медленно шёл мимо, но, поровнявшись с окнами, резко шагнул к дому.
— Эй! Старец! Отыди! — окликнул один казак, но Булавин шёл.
— Отслонись, старец! — кинулся наперерез тот же казак, а за ним вырос перед окошком и второй.
Булавин тронул под одеждой монаха пистолет.
В дому услышали. Там задвигались тени.
«Ага! Без покою живут!» — отметил Булавин.
Пока казаки в замешательстве поталкивали неподвижную глыбу в монашеской одежде, с трудом приотворилось забухшее окошко и показалась женская голова.
— Чего шумите? — спросила жена Максимова.