Чтение онлайн

на главную

Жанры

Обретенное время
Шрифт:

Наслаждение, которое вызовет в высоком уме, в подлинно живом сердце прекрасная мысль какого-нибудь автора, конечно, вполне нормальное явление, но сколь бы ни утончен был этот человек, что найдет в такой мысли что-то свое (а сколько их наберется за двадцать лет?), его самого она до такой степени умаляет, что он попросту становится чужой мыслью. Если он изнемог, пытаясь снискать любовь женщины, которая принесла ему только несчастье, и даже не добился, несмотря на свои многолетние удвоенные усилия, одного свидания с нею, то вместо того, чтобы попытаться выразить страдания, опасность, которую он избежал, он без конца перечитывает, подводя под нее все приходящие на ум слова и волнующие воспоминания, мысль Лабрюйера: «Подчас люди желают любить, но удача им не сопутствует, — они устремляются к поражению и не могут его найти; если можно так выразиться, они вынужденно остаются свободными». Подразумевал ли афоризм, для писавшего его, то же чувство, или другое (чтобы оно было тем же, и это было бы более красиво, следовало бы поставить «быть любимыми» вместо «любить»), — ясно, что наш чувствительный эрудит оживляет эту мысль и раздувает ее значение, пока она не лопнет; он перечитывает ее, преисполняясь радостью, потому что находит ее и истинной, и прекрасной, — но ничего своего туда, вопреки всему, он не добавил, и остается только мысль Лабрюйера [157] .

157

…Лабрюйера —

«Характеры», «О сердце», 16.

Да и что, собственно, может стоить эта опись наблюдений, ведь только за мелочами, отмечаемыми ею, кроется действительность (величественность в далеком шуме аэроплана, в силуэте колокольни Св. Илария, прошлое во вкусе мадлен и т. п.), и пока мы ее не высвободим, они ничего не значат.

Постепенно сохраненная памятью цепочка неточных выражений, в которой ничего не осталось от реально пережитого, начинает воздействовать на нашу мысль, жизнь и действительность; эту-то ложь и воссоздает так называемое «реалистичное» искусство, простоватое, как жизнь, — бессмысленный, лишенный красоты повтор того, что видели глаза, подметил ум, такой пустой и скучный, что поневоле спрашиваешь себя, где же автор, предавшийся этому занятию, нашел радостную моторную искру, пустившую в ход, продвинувшую его дело. Величие настоящего искусства — это не дилетантская игра, как говорил г-н де Норпуа, это обретение, воссоздание и познание реальности, — несхожей с той, в которой мы живем, и из которой мы все более и более устраняемся, когда наше условное, подменяющее ее познание становится медлительней, герметичней, — реальности, которую мы можем так и не узнать до смерти, реальности, которая и есть наша жизнь. Настоящая жизнь, в конце концов открытая и проясненная, следовательно, единственно реально прожитая жизнь — это литература. В определенном смысле, эта жизнь постоянна, она присуща всем людям, равно художнику. Однако она не видна им, потому что они не пытаются ее прояснить. И их прошлое завалено бесчисленными повторами, по-прежнему бесполезными, потому что их не «разъяснил» разум. Это наша жизнь — но также и жизнь других; ибо стиль для писателя, подобно цвету для живописца, дело не столько техники, сколь видения. Стиль — это откровение (оно невозможно прямыми и осознанными средствами) о качественной разнице в том, как проявляется мир, и она осталась бы вечным секретом каждого человека, если бы не существовало искусства. Только благодаря искусству мы можем выйти за свои границы, узнать, что видели в мире другие люди, — в мире несхожем, картины которого так и остались бы для нас неведомы, как лунные пейзажи. Благодаря искусству вместо одного мира мы видим множество, и сколько было самобытных художников, столько в нашем распоряжении миров, разнящихся между собой еще сильней, чем миры, летящие по вселенной, и много веков спустя после того, как затух источник, откуда они изошли, будь то Рембрандт или Вермеер, они еще светят нам своими неповторимыми лучами.

Работа художника, то есть попытка усмотреть за материей, за опытом, за словами нечто иное, противоположна тому труду, который ежесекундно на протяжении жизни, стоит отвлечься от себя, проделывает себялюбие, страсть, интеллект и привычка, накапливая поверх подлинных впечатлений, тем самым полностью перекрывая их, номенклатуру и практические устремления, ошибочно сочтенные нами жизнью. В целом, только это запутанное искусство и можно назвать живым. Только оно сможет проявить для других и показать нам самим внутреннюю жизнь, «наблюдению» не поддающуюся, — ее видимые проявления подлежат переводу, а зачастую и чтению в обратном порядке, трудоемкой расшифровке. И тогда работа, проделанная самолюбием, страстью, подражательным духом, абстрактным интеллектом, привычками, будет уничтожена искусством, пустившимся в обратный путь, вернувшимся к глубинам, где погребена неведомая нам реальность, — искусство заставит нас найти ее. Какой соблазн — воссоздать подлинную жизнь, освежить впечатления! Но это требует отваги самого разного рода, даже отваги чувственной. Прежде всего, надо расправиться с иллюзиями, которыми мы дорожим больше всего, оставить веру в объективность сотворенного собственными силами, и вместо того, чтобы сотый раз баюкать себя словами «Как она была мила», прочесть наперекор: «Поцеловав ее, я получил удовольствие». Конечно, то, что я испытал в часы любви, испытывают все люди. И это так, но чувства подобны негативам, они кажутся черными, пока мы не поднесем их к лампе, — то есть, нам нужно смотреть их наизнанку; чувство неведомо нам, пока мы не довели его до ума. Только тогда, когда разум разъяснил его, интеллектуализовал, мы, хотя и с большим трудом, сможем различить облик прочувствованного. И я понял, что страдание, испытанное мною впервые с Жильбертой, оттого, что наша любовь не разделена внушившим ее существом, благотворно. По крайней мере, как метод (ибо наша жизнь слишком коротка, и только в муках, словно возмутившись вечными и изменчивыми колебаниями, наши мысли открывают — как во время бури высокое окно, откуда мы охватываем шторм взором — всю эту упорядоченную законами необъятность, тогда как с другого места мы ее не разглядели бы; ее не увидеть в блаженном покое, может быть, только величайшие гении могут рассчитывать на это волнение постоянно, только они обойдутся без скорбных потрясений; но не обязательно, что широкая и размеренная поступь их радостных произведений свидетельствует о счастливой жизни, — вполне возможно, что напротив, их жизнь полнилась скорбями). Дело в том, что если мы любили не только какую-нибудь Жильберту (а она принесла нам столько страданий), то это не оттого, что мы любили еще и какую-то Альбертину; любовь — это частица души, более длительная, чем разнообразные «я», умиравшие одно за другим со своим эгоистическим желанием сохранить это чувство; эта частица, сколько бы зла (зла, впрочем, полезного) она не принесла нам, должна отъединиться от конкретных существ, чтобы восполнить целое и вернуть любовь, понимание этой любви — миру, универсальному духу, а не той или иной, с которыми нам хотелось слиться.

Мне придется заново отыскивать смысл и малейших знаков (Германты, Альбертина, Жильберта, Сен-Лу, Блок и т. д.), потому что привычки отняла его у меня. Ибо, соприкоснувшись с действительностью, чтобы выразить ее, сохранить, мы должны устранить все наносное, с возрастающей скоростью привносимое привычкой. Прежде всего я отбросил бы слова, произносимые скорее губами, чем разумом, все эти шуточки, остроты, всплывшие за разговором, которые мы еще долго потом повторяем себе, — машинальные фразочки, переполняющие сознание ложью; они вызовут у писателя, унизившегося до их записи, легкую улыбку, гримаску, и так испортят, в частности, фразу Сент-Бева; тогда как настоящие книги должны быть детьми не блистательных раутов и болтовни, но темноты и молчания. И так как искусство в точности воссоздает жизнь, вокруг этих истин, которые мы постигли внутри, всегда будет разлита поэзия и радость волшебства, но это — только следы пересеченного нами сумрака и работающий столь же точно, как альтиметр, показатель глубины произведения. (Эта глубина никоим образом не связана с определенной тематикой, как возомнили материалистически духовные романисты; они не могут заглянуть по ту сторону явлений, и все их благородные намерения, подобно добродетельным тирадам, привычным у людей, неспособных на мало-мальски добрый поступок, не мешают нам заметить, что силы их духа не хватило и на то, чтобы избавиться от расхожих недостатков формы, приобретаемых имитацией).

Что касается истин, добытых интеллектом, даже у самых высоких умов, в просветах [158]

залитого солнцем простора, их ценность может быть и высока, но контуры их и суше, и площе, и они не глубоки, потому что для того, чтобы достичь их, не были пересечены глубины; потому что эти истины не были воссозданы. Часто писатели, по наступлении определенного возраста, когда их больше не посещают волшебные откровения, пишут только силами рассудка, и последний набирает все большую мощь; потому-то их зрелые книги сильней, чем книги молодости, — но в них нет уже того бархата.

158

Просветы — claire-voie — выше уже упоминались в таком контексте : «…а ведь уже в Комбре я внимательно отмечал в душе образ, настоятельно требовавший его заметить, — облако, треугольник, колокольню, булыжник, — и чувствовал, что под этими знаками таится нечто совершенно отличное, что я должен постараться раскрыть и его и выраженную им мысль, как дешифруют иероглифические знаки, которые когда-то считали картинками, изображающими предметы. Конечно, эта расшифровка трудна, но только с ее помощью можно прочесть истину. В тех истинах, которые разум выхватывает прямо в просветах залитого солнцем мира, есть что-то не столь глубокое и необходимое, как в истинах, которые против нашей воли вручает нам жизнь во впечатлении, — оно материально, потому что вошло в наши чувства, но мы можем высвободить из него дух».

Однако мне было ясно, что истинами, извлеченными разумом из самой действительности, не должно пренебрегать, потому что они могли бы украсить впечатления, сообщенные нам вневременной эссенцией, общей ощущениям прошлого и настоящего, веществом хотя и не таким чистым, но все же проникнутым духом; впечатления драгоценней, но слишком редки, чтобы произведение искусства могло быть составлено только ими. Я чувствовал, как они бегут ко мне толпами, готовые к делу — истины о страстях, характерах, нравах. Эти мысли обрадовали меня; однако мне вспомнилось, что лишь одна была открыта в страдании, тогда как остальные — в довольно заурядных наслаждениях.

Каждую женщину, причинившую нам боль, мы можем причислить к рангу божеств; она — только фрагментарный отсвет этих богов и последняя ступень на пути к ним, и от созерцания ее божественности (Идеи) наше страдание тотчас сменяется радостью. Искусство жизни — это служение тем, кто заставил нас страдать, служение им, как ступеням, по которым мы дойдем до их божественной формы и в радости заполним свою жизнь божествами.

И тогда меня посетило новое озарение, хотя и не столь лучистое, как только что показавшее мне, что произведение искусства — это единственное средство обрести потерянное время. Я понял, что материалы литературного произведения — это мое прошлое, что я собрал их в легкомысленных удовольствиях, в лени, в нежности и скорби, я запасся ими, не более догадываясь об их предназначении, да и о том, что они дойдут до этих дней, чем семя, заготовившее питательные вещества, которые вскормят растение. Подобно семени, я умру, как только пробьется росток, и мне стало ясно, что, о том не догадываясь, я для него жил, даже тогда, когда думал, что в мой жизни едва ли когда-нибудь появятся эти книги, которые мне хотелось написать, ради которых я усаживался за стол и не находил темы. Так что вся моя жизнь вплоть до этого дня проходила под знаком Призвания — и вместе с тем, в каком-то смысле, дело обстояло противоположным образом. Потому что литература не играла никакой роли в моей жизни. Но жизнь, память о ее радостях и горестях, образовали запас, подобный эндосперму в семязачатке растения, в котором побег черпает свою пищу, чтобы превратиться в семя, и по которому в этот момент не скажешь, что в нем развивается эмбрион, хотя он уже стал средой химических и дыхательных процессов, — скрытых, но очень активных. Так что вся моя жизнь определялась тем, что приведет к ее вызреванию; но тот, кто напитается ею, так и не узнает, как неизвестно и тем, кто поглощает питательные семена, что содержащиеся там насыщенные вещества хотя и создавались для питания, сперва вскормили семя и привели к его созреванию.

В этой материи те же самые сопоставления оказываются ложными, если мы исходим из них, и становятся истиной, если мы придем к ним в конце. Литератор завидует живописцу, ему хочется набрасывать эскизы; он пропал, если так поступит. Но стоит взяться за работу, и абсолютно все жесты его персонажей — тик, акцент, — его вдохновение берет, как у поставщика, в его памяти; и имя одного вымышленного персонажа напомнит о шестидесяти реальных: тот выведен ради гримасы, второй из-за монокля, третий за гнев, этот за самоуверенное движение руки и т. д. И тогда писатель понимает, что если путем осознанным и целенаправленным его мечте стать художником не суждено было осуществиться, то все-таки она реализовалась, и писатель заполнил этюдник, о том и не думая. Движимый инстинктом, и не помышляя, что станет им, писатель часто пропускал мимо внимания предметы, отмечаемые другими, — его даже порицали за рассеянность, а он обвинял себя в неумении слышать и видеть; и в то же время он требовал от глаз и слуха удержать то, что другим казалось ребяческими пустяками: интонацию, с которой была сказана фраза, выражение лица и движение плечами, сделанные в определенный момент таким-то человеком, о котором он и не знал, быть может, ничего другого; прошло много лет, и потому, что эту интонацию он уже когда-то слышал, чувствовал, что может услышать ее вновь, она становилась чем-то возобновимым и длящимся; ибо чувство общего в будущем писателе само отбирает то, что общо, что войдет в произведение искусства. Но он слышал этих людей только тогда, — и неважно, что они были безумны и пошлы, что они попугаями твердили то, что говорят люди их склада, — когда они становились пророческими птицами, глашатаями психологического закона. Он помнит только общее. В виде этих интонаций, движений лица, в нем и хранится человеческая жизнь, даже если людей, которым они принадлежали, он видел только в раннем детстве; и когда он позднее возьмется за свое произведение, движение плеча, которое он видел у многих людей, вернется к нему и будет воссоздано столь же точно, словно писатель стал анатомом, — правда, на сей раз ради проявления психологической истины, — и на плечи он насадит движение шеи, принадлежавшее другому, поскольку позировали все, хотя бы секунду.

Еще не очевидно, что при создании литературного произведения чувственность и воображение — качества невзаимозаменяемые, что второе нельзя без большого ущерба заменить первым, подобно тем, кто возлагает функции своего желудка, что уже не переваривает пищу, на свой кишечник. Человек от рождения чувствительный, но не наделенный богатым воображением, может, вопреки тому, писать восхитительные романы. Мучения, которые причиняют ему люди, его усилия, чтобы предупредить эти страдания, столкновения между ним и каким-нибудь бессердечным лицом, — все это могло бы, пройдя истолкование интеллектом, послужить основой для материи столь же прекрасной, как если бы он воображал и изобретал, а также освободило бы ее от излишней авторской мечтательности, от его поглощенности собой и счастья, — материи столь же поразительной для него и столь же случайной, как внезапная причуда воображения.

Заурядные люди — своими жестами, речами, невольно выраженными чувствами — проявляют законы, самим им не внятные, однако подмечаемые художником. Из-за подобного рода наблюдений пошляки считают, что писатель злобен, — и напрасно, потому что и в банальном художник находит что-то прекрасное и всеобщее, он винит в этих качествах свои объекты наблюдений не более, чем хирург — больного, у которого часто встречающаяся закупорка вен. Поэтому пошлость вызывает у него много меньше насмешек, чем у других. Увы, он скорее несчастлив, нежели злобен: если речь идет о его собственных страстях, ему, познавшему их причины, сложнее изжить личные горести.

Поделиться:
Популярные книги

Удиви меня

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Удиви меня

Live-rpg. эволюция-5

Кронос Александр
5. Эволюция. Live-RPG
Фантастика:
боевая фантастика
5.69
рейтинг книги
Live-rpg. эволюция-5

Матабар III

Клеванский Кирилл Сергеевич
3. Матабар
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Матабар III

Сиротка

Первухин Андрей Евгеньевич
1. Сиротка
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Сиротка

Черный Маг Императора 8

Герда Александр
8. Черный маг императора
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Черный Маг Императора 8

Последний Паладин. Том 5

Саваровский Роман
5. Путь Паладина
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 5

Аристократ из прошлого тысячелетия

Еслер Андрей
3. Соприкосновение миров
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Аристократ из прошлого тысячелетия

Изгой. Трилогия

Михайлов Дем Алексеевич
Изгой
Фантастика:
фэнтези
8.45
рейтинг книги
Изгой. Трилогия

Великий род

Сай Ярослав
3. Медорфенов
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Великий род

Лорд Системы 12

Токсик Саша
12. Лорд Системы
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Лорд Системы 12

Наемный корпус

Вайс Александр
5. Фронтир
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
космоопера
5.00
рейтинг книги
Наемный корпус

Чехов. Книга 3

Гоблин (MeXXanik)
3. Адвокат Чехов
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Чехов. Книга 3

Дурная жена неверного дракона

Ганова Алиса
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Дурная жена неверного дракона

Измена. Верну тебя, жена

Дали Мила
2. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Верну тебя, жена