Чтение онлайн

на главную

Жанры

Обретенное время
Шрифт:

Сен-Лу если и не своей смертью, то по меньшей мере поступками, ей предшествовавшими, принес кое-кому более серьезные огорчения, нежели г-же де Германт. Дело в том, что на следующий же вечер после того, как я виделся с ним, дня два спустя после того, как барон [141] крикнул Морелю: «Я отомщу за себя», хлопоты, предпринятые Сен-Лу с целью найти Мореля, привели к тому, что генерал, под чьим началом числился Морель, понял, что Морель дезертировал; он приказал найти его и арестовать, и чтобы извиниться за наказание, которому должны были подвергнуть интересовавшего его человека, написал Сен-Лу. Морель и не сомневался, что его арест вызван ссорой с г-ном де Шарлю. Ему вспомнились слова: «Я отомщу за себя», он подумал, что в этом и заключалась месть, и попросил позволить ему сделать кое-какое заявление. «Конечно, — сказал он, — я дезертировал. Но моя ли вина, если меня наставили на дурной путь?» Он рассказал несколько историй, связанных с г-ном де Шарлю и г-ном д'Аржанкуром, с которым он также был в ссоре, поведанные ему теми с двойной откровенностью любовников и инвертитов, — рассказы, по правде говоря, самого Мореля напрямую не затрагивали, однако привели к аресту разом г-на де Шарлю и г-на д'Аржанкура. Сам арест, наверное, каждому из них причинил меньше страданий, чем известие о том, что второй был соперником, — ранее они этого не знали; следствие выявило и то, что соперников — безвестных, ежедневных, подбиравших Мореля на улицах, — было очень много. Впрочем, вскоре их освободили. Мореля тоже выпустили, потому что письмо, отправленное Роберу генералом, было возвращено с пометкой: «Выбыл, погиб на поле боя». Ради покойного генерал приказал попросту вернуть Мореля на фронт; последний, избежав сопутствующих опасностей, проявил на фронте отвагу и по окончании войны вернулся с крестом, который когда-то г-н де Шарлю тщетно пытался для него выхлопотать, и который ему, косвенными образом, принесла смерть Сен-Лу. Впоследствии я частенько раздумывал, вспоминая этот крест, оставленный у Жюпьена, что если бы Сен-Лу выжил, он легко бы смог «пройти» на выборах, последовавших войне, среди оставленных ею всплесков глупости и пены славы, когда оторванный палец, отменяя вековые предрассудки, позволял вступить, блистательным браком, в аристократическую семью, а военного креста хватало, даже если он был выслужен в канцелярии, чтобы с триумфальным преимуществом пройти в Палату депутатов, если не во Французскую Академию. После избрания Сен-Лу, по причине его «святого» семейства, г-н Мейер пролил бы потоки слез

и чернил. Но все-таки он слишком искренне любил народ, чтобы завоевывать его голоса, хотя народ простил бы ему, конечно, за его старинное дворянство, демократические идеи. Сен-Лу, наверное, с успехом излагал бы их перед палатой авиаторов. Конечно, этим героям он был бы понятен, как и некоторым редким благородным умам. Но стараниями напудренного Национального Блока выудили и старых политических каналий, которых переизбирают всегда. Те, кто не смог войти в палату авиаторов, чтоб хотя бы пройти в Академию, клянчили поддержки у маршалов, президента Республики, председателя Палаты и т. п. Сен-Лу не так сильно понравился бы им, как другой завсегдатай Жюпьена, депутат от «Аксьон Либераль», чье переизбрание прошло вне конкуренции. Он по-прежнему носил форму территориального офицера, хотя война кончилась давно. Его избрание с радостью приветствовали газеты, «поддерживавшие» его кандидатуру, благородные и богатые дамы, носившие теперь только рубища — из чувства приличия и боязни налогов, тогда как биржевики без останову скупали бриллианты, — не столько для жен, сколь от потери веры в ценные бумаги какого-либо государства; они прятались в этом очевидном достатке, и акции Де Бирс росли от тысячи франков. Это безумие несколько раздражало, но критические замечания в адрес Национального Блока несколько поутихли, когда неожиданно явились жертвы большевизма, великие княгини в лохмотьях, мужей которых убивали скопом, а сыновей побивали камнями, морили голодом, заставляли работать среди кричащей толпы, бросали в колодцы, потому что считали, что у них чума и они заразны. Те, которым удалось сбежать, появились: [142]

141

Барон встретил Мореля на улице на следующий день после утренней встречи Первого лица с Сен-Лу и вечерней с бароном — так сообщалось ранее

142

…"святого» семейства… — Saint-Loup, Святой Волк. Вероятно, в фамилии содержится «отсылка» к св. Христофору, чей иконографический образ в Византии представляет собой человека с песьей головой. Рака с его мощами находится в аббатстве Сен-Дени. Мейер же был монархист и католик. Палата авиаторов. Пруст иронизирует: имеются в виду, как можно понять, ветераны, но интересно то, что авиатор в Палате был только один. Национальный Блок занял на выборах в ноябре 1919 года три четверти мест в Палате. Правительство, сформированное Блоком, действовало до 1924 года. Блок состоял из католиков и ветеранов. «Напудренность», или «посыпанность мукой», помимо прочих смыслов, отсылает к басне Лафонтена (кн. 3, басня 18), «Кот и старая крыса»: «Ce bloc enfarine»; что по-нашему звучит как «куль с мукой». Ниже: форма территориального офицера — то есть, на фронте он не был, но поскольку это было выгодно политически, по-прежнему носил военную форму. Де Бирс. «Эко де Пари» от 13.12.1919 котирует акции компании 1275, тогда как та же газета 11.12.1914 дает 255. …мужей убивали скопом… — не совсем понятное выражение в тексте. Комментарий в «Плеяде» вежливо указывает, что источники Пруста не разысканы. Те, которым удалось сбежать, появились… — предложение не закончено автором.

Я перебрался в другую клинику, но меня там не вылечили, как и в первой; прошло много времени, прежде чем я ее оставил. Я возвращался железной дорогой в Париж, и мысль, что я лишен литературных дарований, посетившая меня впервые еще на стороне Германтов, и с еще большей печалью во времена ежевечерних прогулок с Жильбертой, до ужина ночью в Тансонвиле, мысль, которая, накануне отъезда из этого поместья, по прочтении мною нескольких страниц дневника Гонкуров, показала мне суетность, лживость литературы, что было не так горестно, быть может, но намного мрачней, ибо я понимал ее уже не как следствие присущей мне немощи, но как прямое указание на несуществование идеала, в который я верил, эта мысль, так долго не приходившая мне на ум, поразила меня с новой и еще более скорбной силой. Это случилось, помнится, когда поезд остановился в открытом поле. Солнце освещало верхушки деревьев, стоявших вдоль железнодорожной колеи. «Деревья, — думал я, — вам больше нечего мне сказать, мое охладевшее сердце вас уже не слышит. Вокруг нетронутая природа, а мои глаза с равнодушием и скукой следят за линией, отделяющей светлую листву от темнеющих стволов. Если я когда-то и считал себя поэтом, то теперь я знаю: я не поэт. Может быть, на новом отрезке моей высохшей жизни люди вдохнут в меня то, что уже не говорит природа. Но года, когда у меня еще были силы воспеть ее, упущены навсегда». Однако утешая себя, что возможное наблюдение за обществом заменит мне невозможное вдохновение, я знал, что я всего лишь подыскиваю утешение, что оно ничего не стоит. Если бы у меня и правда была художественная натура, какую только радость не вызвали у меня эти деревья, освещенные садящимся солнцем, или поднимающиеся почти до ступенек вагона цветки на насыпи; их лепестки можно было сосчитать, но от описания их оттенков, как во многих хороших книгах, я бы воздержался, — разве можно внушить читателю неиспытанное удовольствие? Позднее с тем же равнодушием я смотрел на золотые и оранжевые блестки, просеянные окнами дома; затем, ближе к вечеру, я смотрел на другой дом, вылепленный, казалось, из какого-то розового, довольно странного вещества. Но я производил эти констатации в том же непробиваемом безразличии, словно гулял по саду с дамой и разглядел стеклянное оконце, а немного дальше — предмет из какой-то материи, сходной с алебастром, и хотя ее непривычный цвет не разогнал мою вялую тоску, я из вежливости к этой даме, и чтобы сказать что-нибудь, заверить, что этот цвет я заметил, указывал мимоходом на цветное стекло и кусок штукатурки. Так для очистки совести я все еще отмечал про себя, будто для какого-то спутника, способного испытать больше радости, чем я, огненные отсветы рам, розовую прозрачность дома. Но компаньон, которому я указывал на все эти любопытные детали, по характеру был не так восторжен, как большинство людей, весьма склонных такими пейзажами восхищаться, ибо он отмечал эти цвета без тени ликования.

Несмотря на мое долгое отсутствие в Париже, старые знакомые, так как мое имя осталось в их списках, по-прежнему исправно посылали мне приглашения; я нашел одно — на чаепитие у Берма в честь дочери и зятя, и второе — на утренник у принца де Германт; печальные размышления, не оставлявшие меня в поезде, были не меньшим доводом в пользу того, чтобы туда отправиться. Стоит ли лишать себя светских развлечений, думал я, если эта знаменитая «работа», которую я уже столько лет ежедневно откладываю на завтра, мне не дается, — может быть, я для нее не предназначен и она вообще не соотносится с реальностью. Однако этот довод был абсолютно негативен, он только обесценивал причины, которые могли удержать меня от посещения завтрашнего концерта. Но пойти туда меня подтолкнуло имя Германтов, давно не приходившее мне на ум, чтобы теперь, покоясь на карточке приглашения, обрести для меня очарование и смысл, которыми я наполнял его в Комбре, когда, возвращаясь Птичьей улицей, я рассматривал снаружи темный лак витража с Жильбером Плохим, государем Германта. И Германты снова представились мне людьми, у которых нет ничего общего с остальной светской публикой, людьми несравнимыми с ними, как и с любым живым человеком, будь он хоть королем, они казались мне существами, которые возникли из скрещения кислого, порывистого воздуха сумеречного Комбре, где прошло мое детство, с прошлым, различимым в маленькой улочке, в высоте витража. Мне захотелось пойти к Германтам, словно это приблизило бы меня к детству, глубинам памяти, в которых оно таилось. И я перечитывал приглашение, пока взбунтовавшиеся буквы, составляющие имя столь же знакомое, сколь и таинственное, как имя Комбре, не рассыпались и не растворились перед моими усталыми глазами, словно имя неведомое. Мама как раз собиралась на чаепитие к г-же Сазра, заранее зная, что там будет очень скучно, и я без колебаний отправился к принцессе де Германт.

Добираться мне пришлось на экипаже, потому что принц де Германт переехал из своего старого особняка в новый великолепный дворец, выстроенный на авеню дю Буа. Это одна из ошибок светских людей: они не понимают, что если уж им угодно, чтобы мы верили в них, нужно, чтобы для начала они сами в себя поверили, или, по крайней мере, проявили уважение к символам нашей веры. Во времена, когда я верил, даже если точно знал, что дело обстоит противоположным образом, что Германты живут в подобных дворцах по наследственному праву, проникнуть во дворец чародея или феи, попытаться открыть перед собой двери, которые не подчинятся, если не произнести волшебного заклинания, казалось мне делом столь же затруднительным, как попытка добиться приема у самого чародея, самой феи. Не было ничего для меня проще, чем поверить, что старый слуга, принятый на службу накануне, а то и предоставленный Потелем и Шабо, был сыном, внуком, а то правнуком служивших семье задолго до Революции; я с бесконечной готовностью называл портретом предка полотно, купленное минувшим месяцем у Бернхейма младшего [143] . Но очарование не передается, воспоминание не разделить, и от самого принца де Германта, теперь, когда он разбил основания моей веры, переехав на авеню дю Буа, сохранилось немногое. Плафоны, падения которых я опасался, когда произносили мое имя, под которыми я до сих пор испытывал бы что-то от былых страхов, былого очарования, нависали над гостями какой-то безразличной для меня американки. Само собой, не в вещах заключена их сила, и раз уж мы сами наделяем их ею, какой-нибудь юный студент-буржуа, должно быть, испытывал в этот момент перед особняком на авеню дю Буа те же чувства, что когда-то я пережил перед старым дворцом принца де Германта. Просто он был еще в возрасте верований, который я уже миновал, и я потерял уже этот дар, — так, взрослея, мы уже не усваиваем молоко, как дети. Поэтому-то взрослые вынуждены, из некоторой осторожности, пить молоко маленькими глотками, тогда как дети сосут его сколько хотят, не перехватывая дыхания. По крайней мере, в переезде принца де Германт для меня было хорошо уже то, что экипаж, в котором я предался этим размышлениям, проезжал по улицам, ведущим к Елисейским полям. Они тогда были худо вымощены, но как только коляска попала в эти места, мои мысли прервала необычайная плавность, ощущаемая нами, когда колеса катятся ни с того ни с сего легче, мягче, — бесшумно, словно открылись ворота парка и мы заскользили по аллеям, покрытым мелким песком и усышкой листвы. Физически ничего не произошло; но вдруг я почувствовал, как внешнее противодействие устранилось, потому что больше не нужно было применяться и внимать, что, даже если мы не отдаем себе в том отчета, происходит при встрече с новым: ведь улицы, которыми я проезжал, были теми же, давно забытыми улицами, по которым я ходил когда-то с Франсуазой к Елисейским полям. Где идти, знала сама земля; ее противодействие сошло на нет. И, как авиатор, который только что тяжело катился по земле, внезапно «оторвавшись», я медленно вознесся к молчащим вершинам воспоминания. Эти улицы Парижа всегда будут представляться мне в каком-то ином свете, нежели другие. Проезжая угол улицы Руаяль, где стоял раньше уличный торговец фотографиями, от которых Франсуаза была без ума, где я сворачивал сотни раз, я понял, что экипажу только и осталось, что повернуть самому. Я пересек не улицы, исхоженные сегодняшними гуляками, я пересек ускользающее, нежное и грустное прошлое. Впрочем, оно состояло из многих прошедших, и я с трудом мог понять причину моей грусти, — объяснялась ли она встречами с Жильбертой, когда я боялся, что она не придет, близостью дома, куда, сказывали мне, Альбертина ходила с Андре, значению философской тщеты, которое приобретает миллионы раз исхоженная в какой-нибудь страсти дорога, — страсти уже умершей и не принесшей плода, как, например, тот пыл, в плену которого я поспешно, лихорадочно выбегал из дому после завтрака, чтобы посмотреть на совсем еще свежие, сморщенные от клея афиши Федры и Черного домино [144] .

Мне не очень-то хотелось слушать концерт у Германтов целиком, и когда экипаж достиг Елисейских полей, я попросил остановиться; я чуть было не вышел, чтобы немного пройтись, но рядом остановилась другая коляска, и моим глазам предстало поразительное зрелище. Сгорбленный мужчина с неподвижным взглядом, скорее усаженный, нежели сидевший в глубине, чтобы держаться прямо, прилагал такое же количество усилий, как ребенок, попроси того вести себя сдержанно. Из-под соломенной шляпы выбивались необузданные дебри добела седых волос; белая борода, вроде тех, что лепит снег к статуям в общественных садах, струилась с подбородка. Рядом с Жюпьеном, готовым для него разорваться на части, сидел г-н де Шарлю, только-только оправившийся от апоплексического удара, о котором меня не известили (я знал только, что он ослеп. Но речь шла о преходящем расстройстве. Он снова видел ясно); будто действием некоего химического реактива в нем проявился невиданный доселе, — если только раньше барон не красился: теперь ему это могли запретить, чтобы избежать переутомления, — сверкающий металл, низвергавшийся прядями в космах и бороде, перенасыщенных им, словно гейзеры, и это чистое серебро одновременно придавало старому поверженному принцу шекспировскую величественность короля Лира. Глаза не остались в стороне от тотальной конвульсии, металлургического истощения головы, и в результате побочного действия того же феномена потеряли блеск. Сильнее всего впечатляло то, что утраченное сверкание было как-то связано с его духовным благородством, что физическая и даже интеллектуальная жизнь г-на де Шарлю пережили аристократическую гордость, составлявшую с ним, как казалось раньше, единое тело. В это время, — наверное, также направляясь к Германтам, — проезжала в виктории г-жа де Сент-Эверт; раньше барон считал, что она недостаточно для него изысканна. Жюпьен, заботившийся о нем, как о дитяти, шепнул ему на ухо, что г-жа де Сент-Эверт с ним знакома. И тотчас с невероятным усилием, но не меньшим прилежанием больного, желающего показать, что он способен на тяжелые еще для него движения, г-н де Шарлю снял шляпу, нагнулся вперед и склонил голову — столь же почтительно, как будто перед ним проезжала не г-жа де Сент-Эверт, но королева Франции. Может быть, затруднительность подобного приветствия и была побудительной причиной, ибо г-н де Шарлю знал, что он еще больше растрогает мучительным, и стало быть вдвойне похвальным для больного действием, равно и вдвойне лестным для той, кому поклон предназначался, — больные, как и короли, особо подчеркивают свою любезность. Может быть, движения барона свидетельствовали о расстройстве координации, последствиях заболевания костного и головного мозга, и жесты не соответствовали его намерениям. Мне в этом почудилась квазифизическая мягкость, равнодушие к жизненным реалиям, отмечаемые у тех, кого смерть уже осенила своим крылом. Не столь отчетливо изменение было засвидетельствовано серебряными залежами в шевелюре, сколь неосознанным светским смирением, переворачивавшим социальные устои, склоняющим перед г-жой де Сент-Эверт, — как оно склонило бы его голову и перед последней американкой (которая теперь самолично смогла бы, наконец, убедиться в любезности барона, практически недоступной ей доселе), — воплощение неприступнейшего снобизма. Ибо барон еще жил и думал, его мысль не была поражена. Это приветствие барона, услужливое и почтительное, более внятно, чем хор Софокла об униженной гордости Эдипа, чем сама смерть и любая траурная речь, говорило, как хрупка, как преходяща любовь к земным почестям, любая земная гордость. Г-н де Шарлю, который ранее не согласился бы и ужинать с г-жой де Сент-Эверт, теперь приветствовал ее почти земным поклоном.

143

Потель и Шабо содержали рестораны в Париже. Бернхейм младший — коллекционер и торговец полотнами.

144

«Черное домино» — спектакль в Опера Комик. Федру же играла Берма.

Быть может, он попросту забыл о ранге лица, с которым здоровался (удар мог вычеркнуть статьи социального кодекса, как и любую другую область памяти: это-то и объясняло сам факт приветствия), и, из-за некоординированности движений, в этом подобострастном обличье выразилось его сомнение — не та былая высокомерная неуверенность, — относительно личности проезжающей дамы. Он приветствовал ее с вежливостью детей, которые робко выходят на зов матери, чтобы поздороваться с гостями. Вот он и стал ребенком, правда, без детской гордости.

Принимать знаки уважения г-на де Шарлю было пределом снобизма г-жи де Сент-Эверт, как для барона — в этих знаках ей отказывать. Но эта недоступность, исключительность, только ему и присущая, как он когда-то внушил той же г-же де Сент-Эверт, была им же одним махом и уничтожена, когда он прилежно и кротко, с боязливым усердием приподнял шляпу, откуда заструились — покуда его голова была почтительно непокрыта с выразительностью какого-нибудь Боссюэ [145] — потоки серебряных косм. Жюпьен помог барону спуститься, я поздоровался с ним, он что-то затараторил, но так неразборчиво, что я не разобрал и слова, и когда я переспросил его в третий раз, он нетерпеливо дернул руками; я удивился, потому что лицо его было по-прежнему невозмутимо — но, возможно, это объяснялось последствиями паралича. Однако стоило мне освоиться с этим прошептываемым словесным пианиссимо, и я понял, что его болезнь не отразилась на душе. Впрочем, в бароне жили два человека, если не считать других. Ум горевал все время, что довелось дойти до афазии, что барон то и дело произносит какое-то слово или звук вместо другого. Но как только ему на деле случалось ошибиться, второе, подсознательное «я» г-на де Шарлю, столь же жаждавшее возбуждать зависть, как первое — сострадание, и к тому же не пренебрегавшее кокетством, подобно дирижеру, у которого сбились музыканты, немедленно останавливало начатую фразу, и с бесконечной изобретательностью увязывало что-то выскочившее со словом, в действительности сказанным вместо другого, но которое он будто бы, в итоге, выбрал. В целости была даже память, откуда, — впрочем, не без жеманства, довольно для него изнурительного, — он извлекал старые пустячные воспоминания обо мне, чтобы показать, что сохранил, или восстановил, ясность своего ума. И не пошевельнув головой, глазами, ни единым отзвуком не изменив голоса, он сказал мне, в частности: «Смотрите-ка, на столбе такая же афишка, как в Авранше, когда я увидел вас впервые, — то есть нет, в Бальбеке». И действительно, рекламировался тот же продукт.

145

Боссюэ, Жак Бенинь, 1627-1704, французский писатель и епископ. Описание г-на де Шарлю в предыдущем абзаце перекликается с «Похоронной речью» Боссюэ на смерть Генриетты Английской. Упоминаемый ниже Авранш — реальный городок в Нормандии, расположенный, по-видимому, недалеко от Бальбека.

Поначалу я с трудом различал, что он говорит, — так в комнате с закрытыми занавесями на первых порах не видно ни зги. Но как глаза привыкают к сумраку, мой слух освоился с этим пианиссимо. Мне показалось, кроме того, что в разговоре оно постепенно крепло, — может быть, слабость голоса в какой-то мере объяснялась нервной боязнью, рассеивавшейся, когда его отвлекали и он больше не думал об этом, а может напротив, слабость действительно соответствовала его состоянию, и если он какое-то время и говорил громко, то только в мимолетном и, скорее, зловещем напускном возбуждении, о котором посторонних предупреждали: «Ему уже лучше, не напоминайте ему о болезни», — тогда как оно напротив усиливало болезнь, незамедлительно бравшуюся за свое. Как бы то ни объяснялось, в эти минуты барон (даже принимая во внимание мое привыкание) бросал свои слова с большей силой, подобно приливу, мечущему в ненастье сученые волны. И осколки недавнего удара бряцали в его словах, словно булыжники. Впрочем, беседуя со мной о былом, наверное, чтобы показать, что у него не отшибло еще памяти, он воскрешал его в несколько траурном порядке, хотя и без печали. И он перечислял усопших родных и близких, но, чувствовалось, не столько сожалея, что они умерли, сколько радуясь, что ему довелось их пережить. Казалось, воспоминание об их кончине позволяло ему ясней осознать собственное выздоровление. С разве что не триумфальной жестокостью, в приглушенных могильных тональностях, он монотонно бросал, слегка заикаясь: «Аннибал де Бреоте, мертв! Антуан де Муши, мертв! Шарль Сван, мертв! Адальбер де Монморанси, мертв! Босон де Талейран, мертв! Состен де Дудовиль, мертв!» Слово «мертв» словно падало на этих покойников, как лопата самой тяжкой земли, будто могильщик хотел закопать их поглубже.

Герцогиня де Летурвиль решила пропустить утренник принцессы де Германт, поскольку только что оправилась от долгой болезни; она проходила мимо нас и, заметив барона, о недавнем ударе которого она ничего не слышала, подошла поздороваться. Но она и сама недавно болела, и потому, не особо проникаясь страданиями больного, и не в силах их вынести, испытывала какое-то нервное раздражение, что не исключало, быть может, глубокого сострадания. Заметив, что барон еле-еле, да и то с ошибками, произносит некоторые слова, с трудом двигает рукой, она взглянула сначала на меня, потом на Жюпьена, словно требуя от нас объяснения этому шокирующему феномену. Мы промолчали, и она пристально посмотрела на самого г-на де Шарлю, — с грустью, но не без упрека. Словно она укоряла его за то, что встретила на людях в таком непотребном виде, будто он вышел без галстука или без ботинок. Барон еще раз ошибся, и столь же горестно, сколь и возмущенно герцогиня крикнула: «Паламед!» — тоном вопросительным и раздраженным, со злостью излишне нервных людей, которые, если мы их и впустим тотчас, раз уж им так сложно обождать минутку-другую, и извинимся, что еще не совсем одеты, ответят не столь оправдываясь, сколь обвиняя: «Стало быть, я вас потревожил!», словно это преступление потревоженного. Наконец она нас оставила, сокрушенно повторив барону: «Не пора ли вам, барон, домой?».

Мы с Жюпьеном решили пройтись, а г-н де Шарлю, чтобы отдохнуть, пристроился на какой-то скамье и с трудом вытащил из кармана книгу — молитвенник, как мне показалось. Я же охотно расспросил бы Жюпьена в подробностях — что со здоровьем барона. «С радостью поболтаю с вами, сударь, — сказал мне Жюпьен, — но далеко нам лучше не ходить. Слава богу, теперь барону лучше, но я боюсь оставлять его одного надолго. Он каким был, таким и остался, слишком уж он добрый — отдаст все, что попросят. А еще он прыток, как юноша, и глаз с него лучше не спускать». — «Тем более, что он снова при своих; когда мне сказали, что он ослеп, я был сильно огорчен». — «Да, действительно, паралич охватил и глаза, он вообще ничего не видел. Представляете, когда его лечили, а это ему так, кстати, помогло, он несколько месяцев не видел ничего, будто слепорожденный». — «И по этой причине в некоторых ваших услугах он больше не нуждался?» — «Что вы! Представьте себе: только мы куда-нибудь заходим, и он сразу спрашивает, что из себя представляет слуга, тот или этот. Я его уверял, что все на редкость уродливы. Но он все-таки чувствовал, что постоянно такого не бывает, что иногда я привираю. Видите, какой шалунишка! Может, нюх у него на них какой-то, может, он их по голосу — я не знаю. Тогда он меня немедленно отправлял с каким-нибудь поручением. Как-то раз, — вы уж извините, что я вам рассказываю, но раз уж вы были в Храме Бесстыдства, мне от вас скрывать нечего (впрочем, Жюпьен частенько выбалтывал чужие секреты, испытывая при этом малосимпатичное удовольствие), — я возвращался с одного из этих, так называемых, неотложных дел, и очень спешил, потому что понимал: что-то тут не так; и только я подошел к комнате барона, как услышал: „Но как?“ И барон в ответ: „Что? значит, в первый раз?“ Я стучать не стал и сразу вошел — и каков был мой ужас! Барона обманул голос, — а он был и правда покрепче, чем обычно в эти годы (тогда барон вообще ничего не видел), и он-то, который раньше любил только зрелых мужчин, ласкал мальчишку, которому не было и десяти!»

Говорили, что в те дни он едва ли не ежедневно впадал в душевное уныние и не то чтобы бредил, но исповедывал, не таясь, свои взгляды, обычно утаиваемые — свою германофилию, например, — при третьих лицах, о строгости взглядов которых да и самом присутствии он забывал. Война давно кончилась, а он все еще сокрушался, что немцы побеждены (к ним он себя причислял), и заявлял не без гордости: «Все-таки сложно представить, что мы своего не отхватим, — мы уже доказали, что именно мы способны на самое серьезное сопротивление, что именно у нас крепчайшая дисциплина». Или же его признания были другого характера, и он неистово восклицал: «Пусть лорд Х или принц де ** не приходят сюда повторять, что они мне тут вчера наговорили, — я еле держусь, чтобы не крикнуть им: „Да ведь вы сами такие; и не меньше, между прочим, чем я"“. Стоит ли упоминать, что когда г-н де Шарлю был, как говорится, „не в себе“, и выкрикивал свои германофильские и прочие признания, приближенные лица, Жюпьен или герцогиня де Германт, уже по привычке прерывали эти неосторожные слова и давали друзьям менее близким, но более болтливым интерпретацию несколько натянутую, но зато пристойную.

Поделиться:
Популярные книги

Кодекс Крови. Книга III

Борзых М.
3. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга III

Идеальный мир для Лекаря 21

Сапфир Олег
21. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 21

Неудержимый. Книга VIII

Боярский Андрей
8. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
6.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга VIII

Бальмануг. Студентка

Лашина Полина
2. Мир Десяти
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Бальмануг. Студентка

Энфис 2

Кронос Александр
2. Эрра
Фантастика:
героическая фантастика
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Энфис 2

Мастер Разума VII

Кронос Александр
7. Мастер Разума
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер Разума VII

Попаданка

Ахминеева Нина
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Попаданка

Опер. Девочка на спор

Бигси Анна
5. Опасная работа
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Опер. Девочка на спор

Возвращение

Кораблев Родион
5. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
6.23
рейтинг книги
Возвращение

Волк 4: Лихие 90-е

Киров Никита
4. Волков
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Волк 4: Лихие 90-е

Бальмануг. (Не) Любовница 2

Лашина Полина
4. Мир Десяти
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Бальмануг. (Не) Любовница 2

Невеста вне отбора

Самсонова Наталья
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.33
рейтинг книги
Невеста вне отбора

Большая игра

Ланцов Михаил Алексеевич
4. Иван Московский
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Большая игра

Идеальный мир для Лекаря 17

Сапфир Олег
17. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 17