Обретенное время
Шрифт:
С этой точки зрения «гвоздем» утренника был мой старый враг, д'Аржанкур. Он не только нацепил на место бороды с легкой проседью неописуемое мочало невообразимой белизны, но и, — ведь такое количество мелких вещественных изменений способны умалить или возвеличить облик человека, и более того, изменить характер его и личность, — этот мужчина, чья торжественная и накрахмаленная непреклонность еще жили в моей памяти, освоил роль старой побирушки, и, не рассчитывая уже ни на какое уважение к себе, придал своему персонажу вид дряхлого маразматика, причем с такой натуральностью, что члены его дрожали, а некогда спокойные высокомерные черты лица лыбились в непрестанном глуповатом блаженстве. На этой стадии маскарадное искусство становится чем-то большим, приводя к безоговорочной трансформации личности. И действительно, с чего это я решил, доверившись каким-то мелочам, что этот неописуемый, живописный спектакль разыгрывал именно д'Аржанкур, — сколько последовательных состояний данного лица надо было минуть, чтобы увидеть прежнее лицо д'Аржанкура, изменившегося невообразимо, хотя в распоряжении у него было только собственное тело. Очевидно, он стоял уже на последней ступени, когда еще можно было, не прерывая, продолжать эту последовательность; высокомернейшее лицо, выпученнейшая грудь теперь выглядели тряпкой в бумажном вареве, болтавшейся туда-сюда. С трудом припомнив, как улыбался раньше д'Аржанкур, умерявший иногда свою надменность, я еще мог признать былого д'Аржанкура,
164
Жан-Франсуа Реньяр (1655-1709) — подражатель Мольера. В его «Единственном наследнике» (1708) выведен агонизирующий старик. Эжен Марен Лабиш (1815-1888) — комедиограф, автор фарсов.
165
Генерал Дуракин — персонаж одноименного романа (1866) графини де Сегур (1799-1874), урожденной Ростопчиной. Старик, переходящий от гнева к смеху, не имея на то особых причин.
За кулисами театра или на костюмированном балу мы скорее из вежливости сгущаем краски — как сложно, как прямо-таки невозможно узнать переодетого. Напротив, здесь я инстинктивно скрывал эту сложность поелику возможно; я понимал, что теперь в этом ничего лестного нет, что эти изменения нежелательны; затем я подумал, хотя в дверях гостиной у меня таких мыслей не было, что если долго не выходить в свет, то любой, даже самый нехитрый прием, на котором соберутся хотя бы два-три старых приятеля, произведет впечатление чрезвычайно удачного маскарада; мы неподдельно «заинтригованы» другими, но личины, против желания намалеванные годами, не будут смыты с чела, когда окончится праздник. Заинтригованы другими? Увы, они не меньше заинтригованы нами. Ибо этот труд — подобрать соответствующее имя тем или иным лицам, казалось, лег и на плечи всех, кто видел мое; они обращали на него столько же внимания, как будто они им не знакомо, либо старались извлечь из моего теперешнего облика какое-нибудь древнее воспоминание.
Выкинув свой неподражаемый «номер», безусловно, для моих глаз наиболее захватывающий, г-н д'Аржанкур казался актером, вышедшим на сцену в последний раз, когда, посреди раскатов хохота, падает занавес. Я больше не сердился на него, ибо, обретя невинность младенца, он едва ли помнил о своем презрении ко мне, о том, как г-н де Шарлю внезапно отдернул руку [166] , — либо от этих чувств ничего не осталось, либо, чтобы проявиться, они должны были пройти через какие-то материальные призмы, сильно искажающие их, и по пути абсолютно теряли смысл: г-н д'Аржанкур стал добряком, у него уже не хватало физических сил выражать, как раньше, свою злость, подавлять извечную вызывающую веселость. Все-таки, я преувеличил, назвав его актером: в нем уже не осталось какой-либо осознанности, он походил на дерганую куклу с наклеенной белой бородой, и я видел, как он болтается, таскается по салону, словно по вертепу, разом философическому и научному, где, как в похоронной речи или университетской лекции, он служил напоминанием о тщете всего сущего и экземпляром естественной истории.
166
На страницах романа «У Германтов», когда ничего не подозревающий автор идет с бароном по ночному Парижу.
Куклы; но в этом спектакле старых марионеток, чтобы установить имена известных лиц, следовало читать их сразу в нескольких плоскостях, покоящихся за ними, придающих им зримую глубину, нужно было поработать умом: требовался взгляд и глаз, и памяти — на кукол, купающихся в невещественных цветах лет, манифестирующих Время, невидимое нам обычно, но, чтобы проявиться, изыскивающее тела, и везде, где оно находит их, овладевающее ими и освещающее их своим волшебным фонарем. Бесцветный, как Голо на дверной ручке моей комбрейской комнаты, обновленный, неузнаваемый д'Аржанкур стал откровением времени, в какой-то мере он его делал зримым. В новых элементах, составивших лик и личность г-на д'Аржанкура, читалось число лет, проступал символический облик жизни — материи не постоянной, как она является нам, а в настоящем виде — атмосферы настоль изменчивой, что спесивый вельможа предстал на закате лет карикатурой на самое себя: тряпичником.
Впрочем, что касается других, то эти перемены, эти реальные потери уже выходили за рамки естественной истории; одни называли имя, третьи удивлялись, что одно и то существо способно обрести не только, как в случае г-на д'Аржанкура, черты новой и отличной породы, но и внешние признаки другого вида. Много неожиданных возможностей, как в г-не д'Аржанкуре, проявляло время в какой-нибудь девушке, и эти последствия, будь они всецело физиогномическими или телесными, казалось, не исключали и чего-то духовного. Когда меняются черты лица, когда они собираются вместе иначе, медленно отклоняясь от привычного склада, с новым обликом они обретают новое значение. И подчас распухшие до неузнаваемости щеки той или иной женщины, о которой было известно одно: она ограничена и черства, непредсказуемое выгибание носа, вызывают у нас то же приятное удивление, как прочувствованное и глубокое слово, смелый и благородный поступок, которых мы от кого-кого, а от нее вовсе не ждали. Вокруг этого носа, носа нового, открывались горизонты, на которые мы и не осмеливались надеяться. Доброту и нежность, некогда немыслимые, можно было вообразить с этими щеками. Перед этим подбородком можно было говорить такое, что никогда не пришло бы в голову высказать у предыдущего. Новые линии лица воплощали иные черты характера: сухая и тощая девица превратилась в огромную снисходительную матрону. Так что не только с зоологической, как в случае г-на д'Аржанкура, но и с социальной, и с моральной точки зрения можно было говорить, что перед нами — другая особа.
В этом плане утренник был куда ценнее, нежели образ прошедшего, поскольку он показал мне не только непрерывность не виданных мною образов, что сменяли друг друга, отделяли прошедшее от настоящего, но еще и связь между настоящим и прошлым, которая в чем-то походила на оптическое изображение, как это называлось раньше, но только на оптическое изображение лет, а не одного момента или лица, затерянного в искаженной временной перспективе.
Что касается былой любовницы д'Аржанкура, то изменилась она не сильно — если вспомнить, сколько времени прошло, ее лицо не было срыто до оснований, по крайней мере, как лицо человека, распадающегося весь свой путь по пропасти, в которую он брошен, чье направление можно выразить только в равной степени тщетными уподоблениями, заимствованными в пространственном мире; и когда мы справляемся по ним о высоте, длине, глубине, они, самое большее, дают понять, что эта непостижимая, но ощутимая величина существует. Необходимость угадывать имена и прослеживать ход времени неминуемо приводила к восстановлению, возвращению на исконное место годов, о которых я уже и не думал. И поэтому, чтобы я не ошибся из-за мнимого тождества в пространстве, абсолютно новый облик какого-нибудь человека, к примеру — г-на д'Аржанкура, стал для меня ошеломительным знамением реальности дат, обычно остающихся для нас чем-то абстрактным; так карликовые деревья и гигантские баобабы свидетельствуют о пересечении меридиана.
Тогда жизнь предстанет нам феерией, и на наших глазах, от сцены к сцене, малютка становится юношей, затем зрелым мужем, после клонится в могилу. Из-за непрерывности этих перемен, понимаем мы, люди, встретившиеся нам спустя много лет, изменились, и мы чувствуем, что и сами мы следуем этому закону, что с такой силой преобразившиеся создания, у которых с собой — ничего общего, по-прежнему остаются собою, и как раз потому, что они собой остались, они так несхожи с теми, кого мы некогда знали.
Я когда-то дружил с девушкой, теперь — побелевшая, втиснутая во вредную старушонку, она словно указывала на неизбежность переоблачения в финальном дивертисменте, чтобы никто не узнал актеров. Но удивлял ее брат, все столь же прямой, столь же схожий с собою, — и с чего это побелели его усы, торчащие из юного лица? Куски белых бород, доселе абсолютно черны, придавали человеческому пейзажу этого утренника что-то меланхолическое, как первые желтые листья на деревьях, — мы-то думали, что лето еще долго будет стоять на дворе, и не успели насладиться им вдоволь, как вдруг внезапно наступила осень. В юности я не думал о завтрашнем дне, и уже тогда составил о себе самом, да и о других окончательное представление, — а тут, по метаморфозам во всех этих людях, я впервые заметил, сколько для них прошло времени, и меня потрясло откровение, что оно прошло и для меня. Безразличная сама по себе, их старость приводила меня в уныние, ибо предвещала наступление и моей. К тому же, ее приближение тотчас было провозглашено словами, что, одно за другим, поразили меня, как судные трубы. Первые произнесла герцогиня де Германт; я только-только подошел к ней, миновав двойную цепь любопытствующих, — они не улавливали воздействовавших на них чудных ухищрений эстетического порядка и, взволнованные этой рыжей головой, ярко-розовым туловищем, едва испускающим свои черные, кружевные, сдавленные драгоценностями плавники, высматривали в его извилистости наследственные черты, будто то была старая священная рыба, инкрустированная камнями, в которой воплотился Гений — покровитель семьи Германтов. «Как я рада встрече с вами, самый старый мой друг», — сказала она. Я в пору моего комбрейского юношеского самолюбия не верил, что когда-нибудь войду в круг ее друзей, буду принимать участие в реальной волшебной жизни Германтов наравне с ее приятелями, г-ном де Бреоте, г-ном де Форестелем, Сваном и прочими, которых уже не было, и эти слова могли бы мне польстить, но я был скорее опечален. «Самый старый друг! — подумал я, — она преувеличивает; может быть, один из самых старых; но я, стало быть…» Тут ко мне подошел племянник принца: «Вы, как старый парижанин…» — сказал он. Тотчас мне передали записку. Дело в том, что на входе во дворец я встретил младшего Летурвиля, я уже забыл, кем он приходится герцогине, но он-то меня помнил. Он только что окончил Сен-Сир [167] , и я подумал, что, возможно, он станет для меня славным товарищем вроде Сен-Лу, введет в курс армейских дел, произошедших там изменений, — я сказал ему, что разыщу его вскоре, и что мы могли бы вместе поужинать, с чем он радостно согласился. Но я замечтался в библиотеке, и он оставил мне записку, чтобы известить, что больше ждать не может, и сообщить свой адрес. Записка от этого гипотетического товарища кончалась так: «С уважением, ваш юный друг, Летурвиль». — Юный друг! Ведь именно так я когда-то писал людям, лет на тридцать старше меня — Леграндену, к слову. Что! этот младший лейтенант, которого я представлял уже своим товарищем вроде Сен-Лу, назвался моим юным другом… Видно, с того времени изменились не только военные методы, и для г-на де Летурвиля я был уже не «товарищем», но пожилым мсье, и от г-на де Летурвиля, к которому я хотел втереться в компанию, меня словно бы отнесло стрелкой незримого компаса, и так далеко, что меня он, называясь моим «юным другом», считал пожилым человеком.
167
Военная школа, основанная Наполеоном в 1803, в 1808 перемещена в Сен-Сир, недалеко от Версаля.
Сразу же разговор зашел о Блоке, — я спросил, о сыне или отце речь (о том, что последний во время войны скончался, я не слышал; говорили, что в могилу его свели переживания за Францию). «Я и не знал, что у него есть дети, не знал даже, что он женат, — ответил мне принц. — Но мы, очевидно, говорим об отце, потому что молодым человеком его назвать сложно, — добавил он со смехом. — Если у него есть дети, то они уже вполне взрослые люди». И я понял, что говорят о моем товарище. Впрочем, он тотчас явился. И правда, я увидел, как на облик Блока накладывается расслабленная говорливая мина, что голова его слегка трясется, что иногда ее заклинивает, — и я признал бы ученую усталость добродушных стариков, если бы, с другой стороны, я не узнал моего друга, если бы воспоминания не оживили беспрерывного юношеского задора, который теперь в нем, казалось, уже остыл. Мы дружили с раннего детства, регулярно встречались, и для меня он так и остался товарищем и подростком, юность которого, не думая, сколько прошло времени, я бессознательно соразмерял с той, что приписывал себе. Я слышал, что он не выглядит старше своих лет, и удивился, когда заметил на его лице признаки, присущие, как правило, пожилым людям. Это потому, понял я, что он действительно уже немолод, что как раз подростков, проживших много лет, жизнь и делает стариками.
Кто-то, услышав толки о моей болезни, спросил, не боюсь ли я подхватить испанку [168] , свирепствовавшую в то время, и другой благожелатель утешил меня: «Нет, это опасно скорее для молодежи. Людям вашего возраста это пустяк». Слуги меня узнали сразу. Они перешептывали мое имя, и даже, как рассказала одна дама, «на своем языке» определили: «Это папаня…» (выражение предшествовало моему имени). Так как детей у меня не было, фраза могла относится только к возрасту.
168
Пандемия была в 1918-19 гг.