Обрезание
Шрифт:
Хозяева «Ватекса» быстро поняли, что использование такой рабочей силы чревато немалым риском для нормального процесса делопроизводства. В то же время они не могли не принять во внимание социальную неустроенность своей служащей и бесконечную услужливость, которая всегда светилась в ее глазах; поэтому при очередной реорганизации ей доверили пост вахтера, с внештатным статусом и половинным окладом.
Хотя матери и пришлось поплатиться за свою агорафобию половиной зарплаты, тем не менее именно там, в пронизанном сквозняками вестибюле, который теперь получил ранг проходной, где бегали туда-сюда инженеры и секретарши, она обрела наконец покой. Входя ли, выходя ли, служащие доброжелательно приветствовали ее, иной раз спрашивали о самочувствии, она же, принимая вежливое «как поживаете?» всерьез, давала им полный отчет о своем самочувствии: иногда с тихой, терпеливой улыбкой — дескать, ах, ну что тут поделаешь? — иногда с набегающими на глаза слезами. Агорафобия, однако, и не думала проходить,
Вскоре после того, как Роби Зингер прибыл домой, раздался звонок в дверь: пришла Гизика, неграмотная уборщица, которая от случая к случаю наводила порядок и у них в квартире. Гизика осталась у них от старых, довоенных времен, когда, по рассказам бабушки, семья еще могла позволить себе содержать приходящую прислугу. Доброжелательную, прилежную девушку порекомендовала им в те давние времена биржа труда, и с тех самых пор Гизика сохраняла им верность. Когда им пришлось перебираться в гетто, она со слезами простилась с ними, а после освобождения, как только они вернулись в прежнюю квартиру, Гизика тут же явилась, чтобы посредством щеток и тряпок помочь удалить следы вселившейся было туда семьи какого-то мелкого нилашиста. С тех пор она не бросает их, словно все еще чувствуя себя прислугой. Бабушку Гизика величает барыней, мать — барышней, а Роби — барчуком; и ко всем обращается на «вы». Роби Зингеру нравится ее почтительный тон; все-таки мы тоже кое-кто, думает он. Когда он говорит об этом бабушке, та, конечно, пускается в длинные объяснения, мол, никакие мы не баре, просто так сложилось в старые времена, и Гизика никак не может отвыкнуть от этого.
Однако Гизика знает, что на бабушкино сочувствие и помощь она всегда может рассчитывать.
Нынче она, например, пришла потому, что ей надо написать заявление в райсовет, чтобы вместо подсобной каморки, где она сейчас обитает, ей выделили хотя бы однокомнатную квартирку с кухней. Подобные бумаги всегда писала для нее бабушка, у которой очень даже развито правовое чутье; да и вообще Гизика смотрела на бабушку как на оракула. Единственным серьезным аргументом, с помощью которого они с бабушкой надеялись (правда, до сих пор без каких-то особых успехов) растопить равнодушие власти, было то обстоятельство, что отец Гизики в свое время, в дни Венгерской коммуны, сражался в рядах Красной армии против румын и за это был потом интернирован. С того момента, как они писали такое прошение в последний раз, ситуация изменилась в том смысле, что отец Гизики — у которого, кстати, интернирование на всю жизнь отбило охоту заниматься политикой — пару месяцев назад тихо и мирно приказал долго жить, из той самой каморки переселившись на тот свет. «Ой, барыня, а знали бы вы, как уж я судно ему таскала!» — с укоризной в голосе объясняла бабушке Гизика.
Бабушка полагала, что факт смерти отца нисколько не умаляет исконных прав Гизики. Заслуги все равно остаются заслугами, жилье же требуется не покойникам, а живым. С тем она достала отцовскую пишущую машинку и за каких-нибудь полчаса изобразила такое прошение, что любой адвокат позавидовал бы. «По вине проклятого старого строя я так и осталась неграмотной», — сообщала бабушка от имени Гизики, потом описывала во всех подробностях, как геройски вел себя отец уборщицы во времена славной Советской республики и с какой трогательной преданностью, до последнего вздоха, хранил у себя под подушкой удостоверение красного воина.
Когда бабушка прочитала Гизике выдержанное в поэтическом духе прошение, та расплакалась, а потом решительным тоном заявила: «Барыня, я сейчас маленькую комнату вам натру!» И, не дожидаясь ответа, пошла в прихожую и в одной из своих бесчисленных сумок нашла банку с мастикой. Банку эту она всегда таскала с собой, и запах мастики сопровождал ее
В общем-то, если Гизика немного приберется в квартире, бабушка вовсе не возражала бы; но ей не хотелось, чтобы та встретилась с дочерью, которая вот-вот должна была вернуться из поликлиники. Дело в том, что в прошлый раз Гизика невольно допустила бестактное замечание в адрес барышни. Протирая пол в маленькой комнате, она вдруг взяла и сказала: «Эржике, вы ведь женщина красивая! Вон и личико у вас какое свежее. И чего это вы мужа себе никак не найдете?» Мать Роби выскочила в кухню и разрыдалась, а когда маленькая комната была готова, демонстративно заперлась там и весь вечер проплакала. А если иногда выходила, чтобы выпить глоток воды, то бросала на Гизику такой укоризненный взгляд, словно та была главной причиной ее загубленной жизни. «Ну вот, ночь мне сегодня обеспечена та еще», — сказала она бабушке, но так, чтобы и Гизика ее слышала. Та, совсем сбитая с толку, не могла понять, почему ее безобидное замечание вызвало такую бурю, и под конец, тоже расплакавшись, принялась просить у барышни прощения, в то время как бабушка делала ей отчаянные знаки, что уж теперь-то она лучше бы помолчала.
Это было время, когда бабушка с матерью не ходили в гости ни к кому из знакомых, да и те без особой нужды старались с ними не встречаться. Ведь никогда нельзя было знать, какая из оброненных фраз выведет мать из равновесия, в каких словах она будет маниакально искать намерение оскорбить, унизить, уничтожить ее. Эти фразы, эти слова вырывались у родственников или знакомых случайно: чаще всего это были доброжелательные советы вроде: «А ты попробуй как-нибудь заснуть без снотворного» или: «Сходила бы ты в кино, что ли». Но мать, слыша это, просто из себя выходила: и чего они лезут ей в душу, ребенок она, что ли, она вот никому не навязывается, она сама знает, что ей делать, куда ходить, куда не ходить. А когда не оказывалось под рукой чужих людей, поводы для обид можно было найти и в бабушкиных словах. Да, мать Роби Зингера прямо-таки ждала тех реплик, тех советов, которые прежде часто слышала от бабушки и которые та теперь предпочитала держать при себе, вроде: «Дочка, ты бы следила все-таки за собой!»; или в более мягком варианте: «Немножко думай и о себе!»
Неграмотную Гизику такая чрезмерная чувствительность, всегда готовая прорваться слезами, совершенно ставила в тупик; как поставил бы ее в тупик — вздумай кто-нибудь показать его ей — диагноз, поставленный «барышне» профессором Надаи. Гизика была человек абсолютно здоровый; хотя работала она по десять-двенадцать часов в день, ни бедность, ни одиночество были ей словно нипочем. С детских лет она работала на других: гладила, готовила, прибиралась, таская с собой из дома в дом, по бесконечным трамвайным маршрутам, сумки с тряпками и мастикой и крепкий кисловатый запах физического труда.
Вот почему бабушка опасалась новой встречи уборщицы с дочерью. Смирившись с тем, что Гизика взялась натирать полы, она то и дело поглядывала на стенные часы, ожидая, когда Эржике закричит с улицы, чтобы кто-нибудь спустился за ней и проводил по лестнице до квартиры. На сей раз, однако, произошло что-то невероятное: мать Роби Зингера вдруг сама появилась в дверях. Она просто-таки впорхнула в комнату, что при ее комплекции было достижением не пустячным. И, словно напрочь позабыв о недавнем инциденте, именно Гизике стала с воодушевлением рассказывать, что с ней нынче случилось. Возвращается это она домой, после визита к профессору Надаи, раздумывая о том, кто проводит ее до квартиры, — и тут видит на улице перед домом консьержа, господина Романа. «Вы не могли бы со мной подняться, господин Роман?» — спрашивает она робко, на что старик подает ей руку и, молодцевато сверкнув глазами, отвечает: «С вами, милая Эржике, хоть под венец!» Фраза эта матери так понравилась, что она повторила ее три раза подряд, с каждым разом все громче и восторженнее.
Бабушке, правда, событие это особой радости не доставило. Чему тут радоваться-то: консьержу сильно за шестьдесят, он женат, и вообще ухаживание его — чисто платоническое. Но она рада была, что дочь в хорошем настроении, и воспользовалась случаем, чтобы закрепить успех подходящим нравоучением: «Вот, дочка, я ведь тебе не зря говорю, что нельзя опускаться. За тобой еще мужчины на улице оборачиваются. Многие прыгали бы от радости, заполучи они такую жену». Тут бабушка испугалась и какое-то мгновение раздумывала, не сказала ли она что-нибудь такое, что дочь может воспринять как покушение на ее личность. Однако душевную гармонию матери сегодня, видимо, ничем нельзя было разрушить, так что и Гизика, облегченно переведя дух, осмелилась в конце концов внести свою лепту и, следом за бабушкой, тоже подбодрила молодую хозяйку: «Уж это точно, барышня. Вы вон и нынче такая аппетитная, будто вам всего-навсего сорок пять». Но на всякий случай все же спросила: «А сколько вам уже?» И «барышня» сама больше всех поразилась собственному ответу: «Летом сорок два стукнуло, Гизика». Над этим они, все трое, от души посмеялись. У бабушки даже слезы на глазах выступили.