Обрезание
Шрифт:
Он ругал себя за то, что послушался Аннамарию и остался в воскресной школе, которая оказалась куда страшнее, чем государственная: ведь там могли обнаружиться разве что какие-нибудь пробелы в математике или географии, а тут сам он, Роби Зингер, представал перед всеми как чужак, который не знает ничего того, что знают все другие. И вот священник в самом деле повернулся к нему и задал вопрос: «Как разделил Иисус хлеб между многими?»
По справедливости, хотел было ответить Роби Зингер, но почувствовал, что вряд ли это правильный ответ. Он покраснел, колени у него задрожали, как это случалось порой в школе. Однако вместо обычного в таких случаях «Я не выучил» он едва слышно пробормотал:
Он намеренно растянул фразу, чтобы ужасное это слово «еврей», слово, которое так трудно произнести, прозвучало как можно позже. Роби вдруг ощутил, что ненавидит каждый слог, каждую букву в этом слове, которое, даже будучи простой констатацией факта, звучит в этой голой комнате как позорное клеймо. И, только произнеся его, ощутил, что между ним и остальными каким-то образом возникла невидимая, но непреодолимая стена.
Стояла напряженная тишина; потом один мальчик тихонько хихикнул. И от этого, что ли, напряжение отпустило и остальных: еще мгновение, и вся воскресная школа радостно хохотала. Даже сам Роби Зингер, чтобы смягчить мучительный конфуз разоблачения, смеялся вместе со всеми. Только священник остался серьезным — и все более мрачнел, глядя на подростков.
«Что здесь смешного? — вдруг вспылил он. — Не стыдно вам? Евреи — точно такие же люди, как мы. Сядь, сын мой», — кивнул он Роби Зингеру — и задал вопрос про хлеб следующему мальчику.
«Опять у тебя проблемы! — искренне удивился Габор Блюм, когда Роби Зингер рассказал ему про свои сомнения относительно Иисуса Христа. — Ты сейчас, через две тысячи лет, хочешь докопаться, кто там его убил? Этого, старина, даже сам Шерлок Холмс не смог бы уже выяснить!»
Габор Блюм считал, что венгры, евреи, христиане, коммунисты — все это совершенно разные вещи. Самое главное — не пытаться быть сразу и тем, и другим, и третьим, потому что из этого выходят только одни неприятности. Нам с тобой лучше всего оставаться просто евреями, это дешевле всего обойдется. «А что мы русским обязаны жизнью? — спросил он, качая головой. — Ну да, конечно. Только ты на карту, старик, взгляни! Им ведь нужно было до Берлина добраться, а мы у них на пути оказались. Так что им просто-напросто пришлось нас освободить. Кроме того, они и коммунисты-то не ахти какие. Они же все у людей отбирают: лавки, дома, даже кабинеты врачебные. Может, ты забыл уже, — спросил он со строгим выражением лица, — как наш интернат выселили с аллеи Королевы Вильмы?»
Красивая, обсаженная высокими деревьями улица, на которой стояло здание, прежде занимаемое интернатом, когда-то носила имя голландской королевы Вильмы, а потом была названа в честь русского писателя Горького. Никто этому не удивился, потому что к тому времени и улица Терез, часть Большого Кольца, уже называлась улицей Ленина, и другая часть, улица Таможенная, — улицей Толбухина; счастье еще, что хоть улице Клаузаль, где по выходным ждала Габора Блюма дома мать, оставили старое имя.
Все это было давным-давно. А в пять тысяч семьсот тринадцатом году, в месяце тишрей, Балла на уроке закона Божьего рассказывал об исходе евреев из Египта. И вдруг сказал: «Вообще-то нам тоже скоро придется уходить отсюда». Шум поднялся невероятный. Балла, однако, на упорные вопросы воспитанников ответил лишь: одно влиятельное учреждение настаивает, чтобы интернат убрался отсюда, из окрестностей Городской рощи, из этого роскошного трехэтажного
В отличие от фараона, который в свое время всеми правдами и неправдами пытался удержать народ Моисеев в Египте, так что Господу пришлось напустить на него десять казней египетских, данное учреждение очень даже торопило исход, в то время как евреи, против обыкновения, совсем не прочь были остаться.
Говорят, в те дни, где-то перед Йом-Кипуром, дирекция интерната устроила совещание. Кто-то предложил: давайте напишем письмо руководителю страны, который — вот ведь везение! — unsereiner. Имея в виду это счастливое совпадение, можно, как бы между делом, попросить замолвить за них словечко и спасти от выселения. Но тут, говорят, один рабби, древний старик, который, видимо, считал, что терять ему все равно нечего, воздел руки к небу и воскликнул: «Seid ihr Meschugge? Вы с ума посходили? Мало того, что этот мошенник из наших, так мы еще и напомним ему об этом?» Словом, собравшиеся в конце концов отказались от мысли писать прошение.
Роби Зингер считал, что высокоавторитетные члены дирекции допустили большую промашку. В конце концов, руководитель страны известен был как человек добрый и мудрый, этого даже гои не отрицали, а в школе про него только так и говорили: он — наш мудрый вождь, родной отец для каждого ребенка. И тут ему предоставлялся прекрасный случай все это доказать. Но случай, видит Бог, был упущен, а теперь что говорить; евреи так много всего упустили, так много всего стерпели, что одним случаем больше или меньше — какая разница!
И пришел печальный день, один из дней месяца швата пять тысяч семьсот четырнадцатого года, когда Пештский интернат для мальчиков-сирот переселился в Обуду. Правда, Господу не пришлось возиться с разделением вод Дуная, чтобы сто десять воспитанников во главе с воспитателями перешли по дну его, ставшему сушей, на другой берег: все они просто сели на 66-й трамвай и переехали реку по мосту Маргит. Странствие — если, конечно, считать улицу Лео Франкеля и улицу Лайош пустыней — тоже продолжалось не сорок лет, а всего сорок с чем-то минут. А вот уж цель путешествия, заброшенный многоквартирный дом на улице Зичи, при всем желании трудно было бы сравнить с Ханааном.
Разница была настолько разительной, что это признал даже рабби Шоссбергер. «Отныне придется нам жить немного теснее, — сказал он перед воспитанниками на первом богослужении. — Однако после всех тех испытаний, что стали уделом нашего народа за пять тысяч семьсот лет, мы не должны быть слишком требовательными: ведь то, что мы вообще живы, это настоящее чудо и Божье благодеяние».
Из этих утешительных слов Роби Зингер сделал для себя вывод: в чуде в общем-то ничего особенного нет, чудо — это всегда то, что как раз имеет место быть, и чудом оно потому и является, что имеет место быть. До сих пор чудом был роскошный особняк на аллее Королевы Вильмы, а теперь чудо — ветхий дом на улице Зичи. В то же время вовсе не было чудом то, что интернат, борясь с тяжкими денежными затруднениями, вынужден был продать свою дачу на живописном берегу Дуная: туда каждый год, в месяце сиван или тамуз, интернат выезжал, на пароходах «Кошут» или «Петефи», и проводил там все лето. Теперь они довольствуются более скромным чудом: во время летних каникул каждый день ходят пешком по мосту Сталина на другой берег, в Народную купальню.