Одержимый
Шрифт:
Одержимого! — гася окурок и тут же вытаскивая новую сигарету, с силой повторил он. — Я не новичок в науке и знаю цену собранному нами материалу. Её не измеришь никаким прейскурантом! То, что мы сделали, поможет десяткам судов спастись от обледенения — поверьте, это не гадание на кофейной гуще, это осознанный научный факт. Нам оставалось лишь в спокойной обстановке ещё раз проанализировать данные и выработать чёткие рекомендации. Но Чернышёва это решительно не устроило. Как по-вашему, почему?
Корсаков сделал паузу, хотя вовсе не ждал ответа — он был у него на языке. Но мне надоело оставаться пассивным слушателем.
— Откровенно?
— Конечно, —
— Чернышёв убеждён, что опасность нельзя изучать, будучи в безопасности.
— Согласен, — кивнул Корсаков, — в разумных пределах риск необходим. Но когда он превращается в самоцель — это уже не наука, а азартная карточная игра. «Двадцать два — и ваших нет!» — как сказал один матрос, приходивший ко мне жаловаться на самоуправство капитана. Если бы двадцать два! Чернышёв не глядя набирает столько карт, что это уже не просто азарт, а безумие! Слышал, слышал его разглагольствования про земную атмосферу, из которой пора вырваться, про космос и прочее… Громкие и пустые слова! С такими крыльями, которые он нам хочет навязать, мы высоко поднимемся — и стремглав устремимся в воду. Весь этот перебор от научной некомпетентности, от неуёмного стремления самоутвердиться, доказать учёным, что без него они нули, доказать любой, даже самой высокой ценой! Но я эту цену платить не намерен. Если ему нужна посмертная слава, то я склонен дорожить обыкновенной жизнью. Уверяю вас, и близким и науке я более полезен… все мы, — поправился он, — в своих телесных оболочках, нежели в виде обглоданных рыбами трупов. Он одержимый, Паша, его необходимо обуздать, пока не поздно!
Корсаков курил одну сигарету за другой. Я тоже с трудом сохранял спокойствие, я вдруг понял, в чём причина сотрясавших экспедицию столкновений. Любовь Григорьевна — умная женщина, но на сей раз она ошиблась: Зина — досадный эпизод, и только, плевать Корсакову на глупую девчонку, экспедиция ему опостылела потому, что он до смерти боится!
— И это можете сделать вы! — продолжал Корсаков. — Ерофеев и Кудрейко заворожены, их тянет к Чернышёву, как людей, стоящих на краю пропасти, тянет вниз. Не умея удовлетвориться достигнутым, они рвутся за жар-птицей: ещё, ещё сантиметр, а там — бездна! С Баландиным тоже говорить бесполезно: он упоён своими успехами и голоса разума не услышит. Вы — другое дело. Ваш трезвый ум, рассудочность, самообладание, которое вы проявили во вчерашнем происшествии (грубая лесть: когда Птаха и Воротилин сняли меня со шлюпбалки, я от страха целый час заикался), вообще ваши личные качества сделали вас авторитетным членом экспедиции. Это даёт вам право поставить в известность о самодурстве Чернышёва начальника управления. И вы должны, вы обязаны это сделать!
— Во-первых, — сказал я, — такой радиограммы Лесота у меня не примет…
— Информации он у вас принимает, — перебил Корсаков. — Вы завуалируйте, мы текст придумаем вместе!
— Во-вторых, — продолжил я, — мне вовсе не хочется Чернышёва обуздывать. Я тоже бываю не в восторге от его личности, но я ему верю. Сожалею, Виктор Сергеич, но мы говорим на разных языках.
— Понятно. — Корсаков мгновенно остыл, будто принял холодный душ. Усмехнулся. — Я и забыл, что наши интересы противоположны, в погоне за сенсацией журналист готов продать свою бессмертную душу… А ведь насколько я знаю Колю Матвеева, ваша позиция может показаться ему не совсем разумной, не государственной, что ли. Как бы вам не допустить ошибки, Павел Георгиевич, ведь жалеть будете.
Коля, Николай Николаевич Матвеев — мой главный редактор. Кажется, я скверный ходатай не только по чужим, но и по своим делам.
— С какой стороны посмотреть, Виктор Сергеич, — сказал я. — Случалось, я поступал с пользой для себя — и это не приносило мне радости; поступал опрометчиво — и испытывал удовлетворение. Кто знает, может быть, самое интересное и единственно разумное, что мы делаем в своей жизни, — это глупости. Извините, я мокрый как мышь, переоденусь.
Дрожа от слабости, я стянул сырую рубашку и надел свежую. Тут в коридоре послышались шаги, и в каюту вошли Чернышёв и Лыков.
— Накурено, — Лыков осуждающе посмотрел на Корсакова. — Тут и здоровому дышать нечем.
— Виноват! — спохватился Корсаков, гася сигарету. Чернышёв потянул носом.
— Коньяк, — определил он. — Нехорошо, Виктор Сергеич, как же так, ай-ай-ай. Что люди подумают?
— Вас волнует общественное мнение? — насмешливо спросил Корсаков.
— Вы даже себе не представляете, как волнует, — доверительно ответил Чернышёв. — Особенно мнение руководства. Узнает, что мой зам коньяком балуется, по головке не погладит, за такое на вид можно схлопотать, а то и выговор с занесением. У меня их и так… не помнишь сколько, Антоныч?
— Сто шестнадцать, — бесстрастно сказал Лыков.
— Вот видите! Уж никак не ожидал, что вы меня подведёте, — Чернышёв тревожно посмотрел на Корсакова. — Закусили хоть?
— Прошу вас зайти ко мне, Алексей Архипович, — сдерживаясь, сказал Корсаков.
— С удовольствием! — воскликнул Чернышёв. — А то здесь накурено, как в шашлычной. Антоныч, Виктор Сергеич на чай приглашает, зови всех, пока он не передумал.
— В наших общих интересах встретиться наедине, — с намёком сказал Корсаков.
— Ребята могут подумать, что у нас тайны мадридского двора, — возразил Чернышёв. — Собирайся, Паша, в салоне и кубатура побольше, и не так сыро. Вы не против, Виктор Сергеич, коечника на диван пустить? А Никита здесь переночует.
— Пожалуйста, — без всякого энтузиазма согласился Корсаков.
— Вот и отлично. — Преодолев моё слабое сопротивление, Чернышёв стащил меня с койки и заботливо укутал одеялом. — Портфель, чемодан… чего ещё брать, Паша? — Он распахнул дверь. — Расступись, парод, пугало идёт!
Рая, которая шла навстречу, прыснула.
— Не узнала, богатым будете, Павел Георгич! Похудели…
— Брысь, босоногая! — рыкнул Чернышёв, подталкивая меня вверх по трапу и вводя в салон. — Никита, задрай иллюминаторы, подушку, одеяло на диван!
Я с наслаждением улёгся на мягкий диван. После нашей каюты, переоборудованной из трюмного помещения, салон, казалось, утопал в восточной роскоши: кресла в полотняных чехлах, скатерть на столе, полированный сервант с холодильником, на иллюминаторах белые занавески… Живут же люди!
Ерофеева и Кудрейко пришлось извлекать из лаборатории, Ванчурина тоже оторвали от работы, и они не скрывали недовольства.
— Больше заседаний, хороших и разных! — саркастически провозгласил Ерофеев. — Я бы специальным декретом запретил все собрания в рабочее время. Надолго?
— Потом за горло хватать будете: «Давай погоду!» — предупредил Ванчурин.
— А я люблю заседать, — поведал Чернышёв, с хрустом потягиваясь и зевая. — Особливо когда сидишь в задних рядах, в тепле. Сопишь себе в две дырочки, а зарплата идёт, накапливается на сберкнижке.