Один талант
Шрифт:
Говорю звонко и вызывающе: «Не пойду!»
Я…
Я не заменитель сахара. Не имитатор. Не римейк. Не соевое мясо. Вообще не мясо. Я не беда его и не зазноба. Я не кожа, не волосы, не губы. Не те кожа, волосы и губы, от которых он сбежал в злость и шесть отчетливых до зависти кубиков на животе.
Или так: не я…
В два часа я сижу у бассейна, одетая по последней моде. В черных шортах и черных кроссовках. Я курю, умножая пожары и нарушая законы.
Я сижу у бассейна и смотрю. На детей, играющих в ресторан, на воду, на дверь тренажерного зала. Каждые пять минут она открывается. Злой выскакивает на улицу, садится на корточки, закрывает лицо руками, трет глаза.
«Обними меня», – говорю я. И девочка, наливающая бассейновый
Мама девочки смотрит на нас с улыбкой. Обнятая, я соглашаюсь попробовать суп. Понарошку. Он кажется мне вкусным. Я никогда такого не ела.
Я смотрю на дверь тренажерного зала и теперь уже не вслух, но почему-то хрипло говорю: «Обними меня. Обними…»
Через сорок минут Злой уходит. Я гляжу ему в спину и вижу его старость. Он сутулится, растерянно шаркает, он становится меньше ростом. Его сорок восемь лет быстро превращаются в семьдесят, и он подумывает о том, не покрасить ли волосы, остатки волос, хотя бы виски…
«Эй! – кричу я. – Эй! Эй ты, Злой!»
Я выскакиваю из супового ресторана, случайно переворачивая чашку, я бегу за ним вслед.
Догоняю. И обнимаю сама. За спину. Со спины. Я прижимаюсь щекой к лопатке и смыкаю ладони на пупке. Он шумно вздыхает. Замирает. И я.
Как карликовая пальма. Дерево-недоносок. Побег, прижившийся в скудной северной земле и чертом или чудом выкорчеванный и высаженный здесь.
Здесь. Где жара и Восток. Где нет людей. Где солнце нехотя покидает зенит. Где не имеет значения, что он сказал своей Джинджер и что ответила ему его Блюбелл.
Ночью мой сын – лунатик. Он разговаривает, машет руками, резко садится на кровати, встает, бережно прихватывает тяжелую белую простыню-одеяло и вместе с ней отправляется на балкон.
«Сынок, ты куда?» – тревожно спрашивает муж.
«Я просто иду», – говорит мой маленький мальчик.
«А зачем тебе одеяло?»
Он молчит. Спит. И я отвечаю за него: «По дороге на каждого человека может напасть сон».
Мы возвращаем путешественника в постель, по очереди целуя его в макушку.
Мой сон нападает с Запада. Холодным рациональным шепотом он сообщает об опасности для демократии, о том, что силы родины могут иссякнуть, если мы прекратим свои пусть жалкие, но потуги. Она задохнется, да. Но я лишь пожимаю плечами. Что мы можем дать родине, если не умеем ничего дать себе?
Мой сон сердится, считая, что я не должна разговаривать с ним голой. Он думает, что наносит смертельный удар, язвительно сообщая, что всё вот это – пошлость и стыд, позор и глянец… Он просит меня вернуться к пристойным мыслям, зайти в Интернет, увидеть-услышать, принять участие, встревожиться, что-нибудь распечатать, расклеить, раздать, обсудить, не молчать, быть в теме. Но я снова пожимаю плечами. Он шипит: «Курортный роман. Запоздалая месть. Банальность. Последняя гормональная битва».
«Может быть, – соглашаюсь я и прощаюсь с ним нежно. – До свидания, милый…»
Утром наши дети знакомятся айпадами. Ими дружат, сидя плечом к плечу на одном лежаке. «Ты узнал, как зовут твоего приятеля?» – спрашиваю я. «Кажется, нет, – говорит сын. – А надо?»
Они строят дом, наши дети. Почему-то без дверей, но в три этажа. Большие комнаты без окон, свет вечерний, электрический, слабый. Бассейн на втором этаже. Вместо лестниц лифты. Дети подбегают – то к нам, то к ним. Хвастают. Но мы критикуем их дом. Мы уверены, что в нем нельзя жить. И там, там, где Злой, где его жена и друзья, выбравшие сегодня нашу теневую, почти сумрачную сторону пляжа, их критикуют тоже.
Мы знаем, что войти в воду наши дети могут только с горя. Или из-под палки. Им больше нравится то море, которое они сами заливают прямо у северной стены своего дома, зачем-то покрашенного в коричневый цвет. Заливают и спускают на него яхты.
«Их надо искупать», – говорит муж.
И
Жена Злого хорошо плавает и красиво прыгает с пирса. Мой муж тоже. Дети плюхаются бомбочками, ударяются попами, смеются. «Группируйся! Давай головой. Не бойся… Осторожно…»
В воде – жизнь.
Но мы со Злым на берегу. Мы – на берегу. И здесь мы не знакомы.
А в зале он говорит:
– Я, наверное, прожил всю жизнь только для того, чтобы рассказать ее тебе. Я хотел быть моряком. Но оказался толстым. Макароны, вермишель, рожки, ракушки. Я был толстым. Зато много читал. Вместо вешалки у нас в коридоре были набиты гвозди. Мама работала техником. Я и сейчас не знаю, как это. Но она работала техником в НИИ. А на филфаке был недобор. Я влюбился в преподшу. Старую, сорокалетнюю, замужнюю. Капец. Она была худой как щепка. Она сказала мне: «Да. Но что мы будем с этим делать?» И сказала еще, что я сам всегда буду знать и буду решать, когда да, а когда нет. Поцеловала меня как большого. Положила ладонь на затылок. Потом засмеялась. А я сказал, что не знаю. Отец умер от пьянки. Тихо замерз в сугробе. В гробу улыбался. Мама злилась. Говорила: «Дезертир». Я пошел работать администратором в кооперативный туалет на вокзале. Прикрывался Веспасианом: «Деньги не пахнут». Прикарманивал по мелочи. Хватило на то, чтобы поставить ларек. Сидел в нем сам. Учил греческий. Защитил диплом по Гомеру. Через год ларек сожгли. Когда я смотрю в зеркало, вижу себя, а когда в паспорт – незнакомого старого дядьку, который может сдать меня в детскую комнату милиции. Каждый год я езжу в морские круизы. И смертельно завидую капитанам. Ненавижу море. Проклинаю открытое пространство. А когда возвращаюсь, понимаю, что еду не домой, а к Полковнику. Могил уже больше, чем друзей. Сначала никто не хотел за меня замуж. Потом я ни на ком не хотел жениться. А потом, когда уже был агрохолдинг, забеременела моя секретарша. Дочь учится в Англии, в школе. Сын здесь. Наследник. Моя преподша… Ты не представляешь, в прошлом году ей исполнилось семьдесят. Когда я возил ее в рестораны или в оперу, она напивалась вдрызг. Седая и худая как щепка. На прощание она всегда говорила мне: «Да. Но что мы будем с этим делать?» Получилось, что с этим можно делать всё. Есть, пить, слушать музыку, грызть семечки, смеяться, смотреть, как садится солнце, как остывают камни и как пятнаются старостью руки… Тебе интересно?
Мы сидим на черном резиновом коврике. Спина к спине. Мы отражаемся в зеркалах. В них и видим друг друга. Мы просто сидим, но считается, что это такая йога. Такая новая русская йога, где медитация начинается словом и просветление приходит с ним же. Я пытаюсь подстроиться под его дыхание. Conspiro – дышать вместе. Всего лишь дышать вместе, а вовсе не быть заговорщиками – пляжными незнакомцами.
Я думаю, что если бы была война, если бы вот прямо сейчас, сию минуту, ему, Злому, на фронт, я стала бы целовать его так, чтобы хватило на пять лет и пять зим. Я бы трогала-запоминала его губы, нарисованные для капризных девочек, надутые, упругие и живые. Я бы гладила его щеки, замученные лезвиями и пенками. Я бы попробовала на ощупь и, может быть, даже на вкус его брови. Но, конечно, не прикоснулась бы к затылку. Потому что я не беру чужого.
– Ты называл ее по отчеству?
Он качает головой:
– Нет. А ты?
– По имени. И сейчас…
Злой не принуждает меня, но я неожиданно легко достаю то, о чем не могу говорить, потому что у меня нет правильных слов и разумных объяснений. Зыбкость, неясность, надежда, горечь и сладость, все то, чего я раньше стыдилась и о чем поспешила забыть.
– Он обижал тебя? – строго, почти с ненавистью спрашивает Злой.
– Нет. Я. Обидела и сбежала. Я сбежала от себя такой, какую не знала. От себя, готовой не существовать, не иметь дома, детей, не иметь сил жить без него. Знаешь, когда меня бросил муж, я ни разу не вспомнила о нем. Потому что он – не возможность, а данность.