Однажды в Бишкеке
Шрифт:
Пить дорогие соки и дружить с водой.
И проработал Яаков за Рахель семь лет. И они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее.
Хомэр тов! Машеѓу бэн-зона! — Отличная трава! Сучий потрох!
Время
Биль-х’араке б’араке — В движении благословение.
ОДНАЖДЫ В БИШКЕКЕ
(роман про любовь)
Асику, Носику, Дёмушу и Мишеньке посвящаю эту книгу
— Дорогой доктор, — сказал Грибоедов с удовлетворением, — мне скоро потребуются, может быть, люди, веселые, как вы. Согласны ехать со мною в одно несуществующее государство?
— Всюду, куда угодно, — ответил доктор. — Но я не веселый человек.
Пролог
С бутылкой водки в руке я стою на седьмой сверху ступеньке выхода из метро «Третьяковская» и прошу милостыню. Вернее, даже не прошу — требую. В былинном таком ключе: «Подайте на бухло, люди добрые! Подайте на бухло, люди русские! Люди добрые, люди русские! Подайте Христа ради ветерану ливанской войны на бухло!»
А одет я в черное роскошное пальто, которое было куплено за тысячу двести долларов в Нью-Йорке. Лет пятнадцать назад. На мне также льняные белые штаны, как у Ихтиандра, они полощутся на мартовском ветру. Обут я в разбитые армейские ботинки без шнурков. Волосатую грудь — под пальто ничего нет — украшает израильский армейский жетон.
В качестве попрошайки я пошел по пути агрессивного маркетинга и не ошибся: люди добрые, люди русские откликаются в общем и в целом неплохо. Приняв подаяние, я благодарю страстно, от сердца: «Спаси Бог, сынок! Бей жидов, сынок! Бей жидов, дочка!»
Бывает, что какой-нибудь русский интеллигент, пересилив страх и отвращение, взывает ко мне в том духе, что я махровый антисемит — как не стыдно! как не стыдно! Это моменты моего триумфа. Я хватаюсь за солдатский жетон Армии обороны Израиля: «Шибко грамотный? Читай! Что? Иврита не знаешь, жидофил? Ну так я тебе раскумекаю: „Мартин Зильбер. Личный номер 1358673“. Сайерет маткаль, слыхал о таком? Спецназ Генштаба! Понял, нет? Я за Израиль кровь проливал! Ну да Господь с тобой, ступай с миром, сынок! И бей жидов!»
Я делаю глоток из бутылки, занюхиваю рукавом американского пальто. Я не мылся, не брился и не ел уже десять дней. Жё не манж па ди жур.
Вниз по лестнице расположились другие завсегдатаи «Третьяковки». Человек-сэндвич баба Настя, натуральная Баба-яга. Промотирует секс-шоп. С непредсказуемыми интервалами издает дикий вопль: «В интим зашел — счастье нашел!» За ней — девочка-припевочка Марина, вся в вязаном, со своей ручной крысой Хельгой и рекламной картонкой «Мы хотим в Париж!» У нее псориаз какой-то, по-моему, у этой крысы, между ушей. Но подают им охотно, особенно пассажиры с детьми. Дальше идет безымянный бомж на коленях. Он истово кладет поклоны, но это не добавляет ему аттрактивности, и сборы его невелики. И в самом низу, но
Я делаю технический перерыв, чтобы заскочить в «Макдональдс» и там в сортире пересчитать бабло. Кажется, моя карьера совершила крутой вираж и выходит на новые рубежи: триста восемьдесят девять рублей! Притом что я до трехсот еще никогда не доходил.
Я возвращаюсь к метро и ору сверху:
— Флейтист! Эй, Флейтист! Поднимайся давай!
Вадик играет тихо, зато слышит хорошо. Он резко прерывает «Шутку» Баха, складывает флейту и бежит наверх, прыгая через две ступеньки.
Мы проходим по Климентовскому и спускаемся в «Апшу», демократический отстойник с умеренными ценами. Здесь мне разрешают распивать принесенное с собой. Разрешили, конечно, не сразу. Просто как-то раз попробовали не разрешить, и тогда их сраное кафе с менеджером-кореянкой услышало всю правду о жидах, которые спаивают русский народ, и теперь меня терпят здесь в не худшей из моих ипостасей. Это когда я рассказываю Флейтисту что-нибудь философическое, подливая в рюмки (первые две я честно покупаю у заведения) и не слишком форсируя голос. Шугаются только за соседними столиками.
— Не, а ты понимаешь суть теоремы Гёделя «О неполноте» в ее самой житейской, самой банальной и самой попсовой формулировке? — спрашиваю я и оглядываю окружающих, чтобы никого не упустить. Речь идет об очень важных для всего человечества материях.
— Не, в такой формулировке я, пожалуй, совершенно ее не понимаю, — признается Вадик.
— Слушай тогда внимательно, — говорю я и перехожу на шепот, склоняясь к уху Флейтиста (а на хера раскрывать тайну всем и каждому), — в любой достаточно богатой системе аксиом существует утверждение, которое внутри этой выбранной системы аксиом нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть.
Я в теме и прекрасно отдаю себе отчет в том, какого рода информацию я сообщил сейчас Флейтисту. Эта фраза. Как вам объяснить? Вот если бы человечеству грозила гибель и нужно было передать потомкам весь человеческий опыт, его квинтэссенцию, то она — квинтэссенция — была бы в этой фразе.
— Понял? — я заглядываю Вадику в глаза.
— Понял, — говорит Вадик.
Я не верю ему ни разу. И вообще, он начинает меня раздражать. Но я должен смирить гордыню. Я ведь ангел, настоящий ангел, посланник Божий. И если Вадик Флейтист не понимает того, что понимаю я, это не вина его, а беда.
— Ладно, брат! — в предвкушении того, что собираюсь сказать, я пробиваюсь слезой восторга. — Только тебе и… только сейчас… здесь… сегодня… веришь?
— Верю, — отзывается Флейтист.
— Слушай и мотай на ус, — шепчу я ему прямо в ухо. — Правды нет, брат! Нет ее, правды! Как не было, так и нет! Какую ты, блядь, систему аксиом ни возьми! И отсюда какой следует вывод?
— Какой? — спрашивает Флейтист. Он заметно нервничает.
— А такой, что надо вовремя менять аксиоматическую систему. Побег из предлагаемых обстоятельств — вот единственная форма движения!
— Ну ты загрузил! — Вадик хватается за голову и начинает мотать ею из стороны в сторону. — Ну ты запарил, брат! Да как же теперь жить-то?!
— Не парься, брат! — говорю я ему. — Я сейчас схожу поссу, а потом объясню тебе, как надо жить.
Я запахиваю пальто и начинаю маневрировать между тесно расставленными столиками. За одним сидит компания молодых ребят, и, проходя мимо, я ловлю синхрон плачущей девушки, которая всхлипывает, размазывая тушь: «И вот я, домашняя, блядь, девочка, должна, как сука, вкалывать целый день в офисе!»