Офицерский гамбит
Шрифт:
Николай Арсеньевич вздохнул, точно поток мыслей распирал его грудь, не давал говорить. Теперь светился изнутри, как фонарь, ярко горел своей нетленной убежденностью, и Игорь Николаевич удивлялся этой странно возникшей внутренней силе сопротивления у бывшего советского офицера. Он в этот момент совсем не понимал отца, не только то, что отец говорил, но и зачем он это делает. И это непонимание злило его, выводило из себя, потому что, как он полагал, незачем забивать голову лишними глупостями в то время, как в своей реальной, деятельной жизни они заняты совсем иными проблемами. Ну к чему отцу эти исторические, не до конца проясненные парадоксы, выяснение, кто правильнее интерпретирует события, которые уже давно канули в Лету и которые никак не могут влиять ни на отцовский быт, ни на его продвижение по службе. И потому в ответ Игорь Николаевич лишь махнул рукой.
– Да что ты, батя, завелся с этой историей? Шут с ними, с этими Мазепами и Петлюрами…
Отец еще раз тяжело и глубоко вздохнул, но не стал более продолжать разговор на эту тему, направив его в другое, более понятное сыну русло. Передохнув и подкрепившись, они еще долго спорили, наслаждаясь и самими дебатами, и желанием пытливых умов лучше познать ситуацию и происходящее с ними самими, и трепетной природой, будто дремлющей и подслушивающей их совсем не домашний разговор. Но так и не пришли к единому мнению, ни один из двоих не сумел убедить другого. Как военные, они
И все-таки поздней ночью Игорь Николаевич проснулся и ощутил непреодолимое желание покурить. Такое часто стало случаться с ним в последнее время, как и нагромождение странных, запутанных снов. Неужели это я старею, порой вопрошал он себя, но потом решительно отбрасывал эту мысль. Просто всегда на пределе загруженности, выполнения задач, а тут никаких дел, вот воля и ослабевает от бездействия. В тапочках он тихо выбрался из дома, не включая света на крыльце, принял объятия теперь уже прохладной и невообразимо красивой, еще более тихой, чем день, украинской ночи. С бездонным космическим сводом над головой и кем-то заботливо вымытыми звездами. Какие-то божьи твари трещали у реки, и доносившиеся звуки казались бесконечно родными и близкими сердцу. Прогревшаяся за день земля теперь отдавала душистые испарения, и Игорь Николаевич ощущал, что и его душа замечательно быстро отогревается в этом родном уголке, оттаивает от нестерпимого угара войны, становится такой же прозрачной, очищенной и начинает пахнуть, как воздух этого старого украинского села. Ночь была настолько хороша, что даже расхотелось курить – природный аромат прочищал голову лучше табака.
Он увидел, как из мрака ночи вынырнул и, виляя лохматым хвостом, стал ластиться к нему старый дворовый беспородный пес Рекс. Чернющий, как сама ночь, он делал это беззвучно, даже не повизгивая, и только шуршание хвоста о землю говорило, что это реальность, а не марево испарений. Игорь Николаевич нагнулся, ласково потрепал собаку и заглянул ей в глаза. Их почти не было видно в мерцающем свете звезд, лишь угадывался блеск благодарности, извивающееся под шерстью туловище источало волны тепла. Игорю Николаевичу жаль было ночной тишины, и он ничего не сказал собаке, только подумал, что, может, и люди не всегда вызывают умиление холуйскими замашками… Приземлившись затем на старую, наполовину прогнившую дубовую лавку, на которой, вероятно, сиживали еще его дед с бабкой, он посмотрел в черную, космическую бездну неба, задумался. Собака покорно улеглась рядом и притихла, словно понимая, что сейчас не до нее. Что мы в сравнении с этой бесконечностью, с этим гнетущим провалом?! Может, и правда, есть особая значимость того, что он украинец и именно это – его земля, его Родина?! С большой буквы. Но почему тогда он не может, неспособен оторвать милый сердцу уголок малой родины от большого понятия, включающего все те просторы до Урала, которые он видел, и те громадные пространства за этой горной грядой, о которых он лишь слышал?! Почему, черт возьми, все срослось в душе, и разве он в этом виноват? Может, просто ему нужно еще время, чтобы, как отцу, осознать всю глубину собственных противоречий и заблуждений, в тисках которых он все еще пребывал? Разговор и суждения отца его взволновали, но он не готов был принять их в душу. В самом деле, он считал себя украинцем, но каким-то русским украинцем, отличающимся от россиян только малозначащим словом. «Россиянин», «украинец», «белорус» – это, как он полагал раньше, только некие формальные приставки к чему-то однородному, более весомому по сути, по энергетической массе слова «русский». Но на самом деле, он просто не задумывался обо всем этом. Там, на войне, была только война. Война, тупая, подлая, смрадная и беспощадная, и там неважно, кто какой национальности. Есть свои и есть враги. А как они сформированы и укомплектованы, было не его дело. И вот теперь родной отец ставит вопрос четко и внятно. А он оказался явно не готовым к такому вопросу, не готов, несмотря на границы, флаги, гербы и гимны, отделить одно государство от другого. Вернее, не готов выделить Украину, отделить ее, как, впрочем, и Беларусь, от большой и, как ему казалось, великой державы, которой он верно служил сам. Но, может быть, он действительно просто пропустил что-то важное, воюя. Может, что-то недосмотрел, проспал. Прибалтика уже стала частью чужого мира, но Прибалтика и так всегда была заметно чужой. Даже на стажировке на третьем курсе училища он это чувствовал. Украина, наоборот, всегда была своей. Что же произошло?! И кто он и где он находится, он тоже сейчас не знал. Как будто находился все это время в коме, и, внезапно очнувшись, обнаружил, что уже живет в новом временном измерении. От СССР он уже сумел освободиться, оставить Союз нерушимый где-то в прошлом, но ни к чему новому еще не прибился, не видел себя нигде. Просто Россия органично и незаметно заменила СССР, и ему комфортно было не думать, ведь все остальное и, что особенно было для него важно, традиции Советской армии, Россия унаследовала сполна. Ему нужен был размах армии, гигантский маятник возможностей, а все сопутствующие риски и преграды не в счет, если есть большая, величественная цель… А об Украине, отдельной или совмещенной с Россией, он подумает позже…
Глава третья
(Умань, июль 2008 года)
Маленький городок с беспечным названием Умань разложил свои кирпичные конечности по пологим зеленым холмам, с тихой настороженностью разлегся почти в самом географическом центре Украины. Но и к новому тысячелетию городок не мог совладать с собственной зажатостью, явственно проступающей сквозь зелень не особо ухоженных улиц провинциальной скромностью. Видать, сказывался гнетущий исторический шлейф: находясь на торговом перекрестке, Умань не однажды подвергалась яростным нападениям и дважды надолго замирала, как лежащий в коме человек. Но выживала, сбрасывала бурые от крови бинты с зарубцевавшихся ран, чтобы снова зацвести резвой торговлей. То под Польшей, то под казацкой волей, то с магдебургским правом и намеком на самостоятельность, то под непреклонной российской короной – этот неброский населенный пункт как бы отражал суть всей Украины. В нем отпечаталось сознание тщеты излишней яркости и напыщенности, переплетенное с пониманием исключительности своей неподражаемой индивидуальности, где-то забитой снаружи, а где-то утесняемой изнутри извечной самоцензурой мысли. Одним словом, тут была сугубо украинская душа, произведенная на свет в дремучие, варварские времена.
С тех пор как проложили от Киева до Одессы пристойную даже по европейским меркам трассу, от столицы до родного места стало совсем близко. Пару часов надо проплыть по вечно ускользающему в небо асфальту и еще минут двадцать трястись по кошмарной, в дырах ям и выбоин, привычной дороге. Впрочем, дорога эта Алексею Сергеевичу была более по душе, чем, скажем, от Москвы до Рязани. И дело было вовсе не в самой дороге. Просто на Алю Рязань навевала коварное состояние оцепенения, особенно после обязательного посещения кладбища, где она на несколько часов впадала в сумрачный дурман тяжелых детских воспоминаний от вида неухоженных родительских могил. Да и на него самого улица генерала Маргелова, бывшая Каляева, давно смотрела незнакомым взором, то ли давно позабытым, то ли в самом деле слишком изменившимся за годы.
А вот Умань менялась мало. Чистая, затхлая, как болотце, провинция во всех отношениях. Покойная тишина, беспримерный образчик заурядности и благочинности одновременно. Как это часто бывает в маленьких украинских поселениях, застрявших в своем развитии между разросшимся до непристойности селом и не выросшим до многоэтажных коробок городом. Но он отчего-то обожал эту застойную простоту, непрестанное брожение земли с ее самым терпким на свете запахом, смиренные, склонившиеся над прудом ивы с длинными, девичьими кудрями. И конечно, втайне мечтал о возвращении, ибо кто не жаждет вернуться в детство, даже осознавая невозможность этого.
В этот приезд Артеменко испытывал особенно нежные чувства – распластавшееся по зеленым просторам лето победоносно заполнило все, даже самые укромные уголки этой близкой сердцу местности. Для Умани то было самое прекрасное время, когда особенно ощутима ценность густой листвы, когда улыбчивые парки, атакуемые солнцем, уже впитали сок земли, а дубы с широкими богатырскими стволами ублажают многочисленных туристов спасительной тенью. С этим временем в Софиевке сопоставимо разве что начало осени, когда листья еще не проржавеют насквозь, но набирают свои лучшие цвета, отливаясь бронзой и радуя изобилием оттенков красного – от темно-бордового до брызгающего соком виноградного. Но это там, в Софиевке, где он всегда был так чуток к переменам. А въезжал Артеменко с трассы в худощавую, без румян, родную местность. И въезжал, наполненный странными, тоскливо сентиментальными ощущениями, в которых не было прилива эмоций. Совсем не так, как когда-то в первом курсантском отпуске. Ох, как он тогда нервничал, как нетерпеливо смотрел на часы во время остановок автобуса, как взглядом вопрошал невозмутимого водителя: отчего так тянемся медленно? Душа его рвалась на части от возбуждения. Он до того суетился, что увесистый, с большим пивным животом водила расшифровал его и прохрипел шершавым голосом, включая передачу: «Э-э, командир, родиной надо спокойно и, главное, медленно наслаждаться». И заулыбался по-мужицки, в широкие, казацкие усы, и в овальном зеркальце заднего вида курсант увидел среди беспорядочной поросли давно немытых волос большие желтые зубы. Алексей тогда притих, только с упреком посмотрел на его толстые, в глупых наколках руки, которые размеренно, слишком размеренно крутили баранку. Где он теперь, тот милый весельчак водила?
И что же, с тех пор минуло уже добрых два десятка лет… Даже больше… Каждый раз, подъезжая к дому, он испытывал все меньше воодушевленного трепета и все больше неизбывной, глухой тоски. И сейчас, когда все уже на других скоростях и он сам в другой роли, с совершенно иным, более зорким и более циничным взглядом, он при подъезде к родному городу испытывал ощущения погружения в глубину водяной толщи. Как при нырянии, когда мирские звуки исчезают и сознание особенно чутко к тишине. Алексей Сергеевич поймал себя на мысли, что зовет Умань городом. Он всегда считал его городом, а себя – городским жителем. Потому что хоть и провел детство и юность в крохотной хрущевке, но зато в настоящей городской квартире. А еще рядом была библиотека, где после тренировки он, усталый и запыхавшийся, частенько со щемящим умилением утопал в глубинах приключенческих романов и героических повестей до того самого момента, пока спешащие по домам, индюшками нахохлившиеся книжные дамы с деланой сердитостью не указывали ему на дверь. А еще неподалеку был подлинный островок великолепия – Софиевка. Гордость маленькой Умани и его личная гордость, потому что – он это уловил уже взрослым – была она свидетельством его тесной связи с вечностью. Но все это было, конечно, ничто по сравнению с матушкой, с каждым годом становившейся все более слезливой, чувствительной и болезненной. Он безмерно любил эту высохшую женщину в несуразно обвисшей одежде, с лучистым от морщинок лицом, с пепельными волосами, семенящую в плоских тапочках со стоптанными задниками. И более всего за то, что она, настоящая жена офицера Комитета государственной безопасности СССР, никогда не причитала, не говорила громко, не впадала в наркотическое состояние сюрреализма, болезненного привкуса коротких встреч уходящего поколения с поколением, набравшим силу и статность.
– Привет, мамуля! – шептал он ей на ухо, чувствуя щекой, как она беззвучно плачет. Он ощутил, как что-то мягко и осторожно нажало ему на подъем ноги, и, разжав объятия, взглянул. Большой рыжий кот Васька с невообразимо длинными усами, как всегда, с молчаливым пониманием встречал заезжего гостя, испытующе глядя своими немигающими глазами снизу вверх. И Артеменко подумалось, что, верно, эти кошачьи знают о людях намного больше, чем полагают двуногие.
– Что ж ты, сынок, один? А где же это твои девочки, неужто отказались ехать из столицы в такую пыль? – во влажных глазах матери была тень укоризны. И в самом деле, он забыл, что впервые приехал сам, без семьи. – Уж не случилось ли чего?