Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
Татары еще дважды наваливались на рыцаря всем скопом, но он успел прислониться спиною к дубу, а спереди прикрылся бешеным круговращеньем меча – и страшны были его удары. Трупы зачернелись у его ног – оставшиеся в живых, охваченные паническим ужасом, отступили.
– Д и в! Д и в! – раздались дикие вопли.
И не остались без ответа. Получаса не прошло, как пешие и конные сплошь запрудили поляну. Казаки бежали и татары, с косами, кольями, луками, с пучками горящих лучин. Из уст в уста вперебой полетели торопливые вопросы:
– Что такое,
– Д и в! – отвечали конепасы.
– Д и в! – повторяли в толпе. – Л я х! Д и в! Бей его! Живого бери! Живого!
Пан Лонгинус двоекратно выстрелил из пистолетов, но выстрелы эти уже не могли быть услышаны друзьями в польском стане.
Меж тем толпа надвигалась полукружьем, он же стоял в тени – исполин, прижавшийся к дереву, – и ждал, сжимая в руке меч.
Толпа подступала все ближе. Наконец прогремели слова команды:
– Взять его!
Все до единого бросились к дубу. Крики умолкли. Те, что не могли протолкнуться вперед, светили остальным. Людской водоворот забурлил под деревом. Только стоны вылетали из этой заверти, и долгое время ничего нельзя было разглядеть. Но вот вопль ужаса вырвался из груди нападающих. Толпа рассеялась в одну минуту.
Под деревом остался лишь пан Лонгинус, а под ногами у него – груда тел, еще содрогающихся в предсмертной агонии.
– Веревок, веревок! – раздался чей-то голос.
Верховые стремглав поскакали за веревками и мгновенно воротились. Тотчас человек по пятнадцать здоровенных мужиков ухватили с обоих концов длинный канат с намереньем прикрутить пана Лонгина к дубу.
Но пан Лонгин несколько раз взмахнул мечом – и мужики попадали на землю. С тем же успехом маневр повторили татары.
Поняв, что всем скопом нападать – только мешать друг другу, и желая во что бы то ни стало схватить великана живым, попытали удачу еще десятка полтора смельчаков-ногайцев, но пан Лонгинус раскидал их, как вепрь остервенелую собачью свору. Дуб, сросшийся из двух могучих стволов, имел в середине как бы впадину, дававшую рыцарю защиту, – всякий же, кто приближался спереди на длину меча, умирал, не издав даже вскрика. Нечеловеческая сила Подбипятки, казалось, только возрастала с каждой минутой.
Завидя такое, разъяренные ордынцы оттеснили казаков, и со всех сторон понеслись дикие крики:
– У-к! У-к!..
И тут, при виде луков и доставаемых из колчанов стрел, понял пан Подбипятка, что близится его смертный час, и начал молиться Пресвятой Деве.
Сделалось тихо. Толпа притаила дыханье, ожидая, что будет дальше.
Первая стрела свистнула, когда пан Лонгинус проговорил: «Матерь Искупителя!» – и оцарапала ему висок.
Вторая стрела свистнула, когда пан Лонгинус вымолвил: «Преславная Дева!» – и застряла у него в плече.
Слова литании смешались со свистом стрел.
И когда пан Лонгинус сказал: «Утренняя звезда!», стрелы уже торчали у него в плечах, в боку, в ногах… Кровь из раны на виске заливала глаза, и уже словно сквозь мглу видел он татар, поляну и свиста
Еще он успел сказать со стоном: «Царица ангелов!» – и то были последние его слова на земле.
Ангелы небесные подхватили его душу и положили, словно светлую жемчужину, к ногам «царицы ангелов».
Глава XXVIII
На следующее утро Володыёвский с Заглобой стояли на валу среди воинства, не спуская глаз с табора, откуда валила толпа черни. Скшетуский был на совете у князя, наши же рыцари, воспользовавшись передышкой, поминали вчерашний день и гадали, отчего оживился неприятельский стан.
– Не к добру это, – сказал Заглоба, показывая на близящуюся огромную черную тучу. – Верно, снова на приступ пойдут, а тут уже руки отказываются служить.
– Какой еще в эту пору, среди бела дня, приступ! – возразил маленький рыцарь. – Разве что вчерашний наш вал займут и под новый начнут подкопы да палить с утра до вечера станут.
– Хорошо бы пугнуть их из пушек.
На что Володыёвский ответил, понизив голос:
– С порохом плохо. При таком расходе, боюсь, и на шесть дней не хватит. Но к тому времени король подоспеть должен.
– Эх, будь что будет. Только бы пан Лонгинус, бедолага наш, благополучно пробрался! Я ночью глаз не сомкнул, все о нем думал; только вздремну, тотчас его в презатруднительных обстоятельствах вижу – и такая меня брала жалость, прямо в пот бросало. Нет лучше его человека! Во всей Речи Посполитой днем с огнем не сыскать – хоть ищи тридцать лет и три года.
– А чего же ты вечно над ним насмешки строил?
– Потому что язык у меня сердца злее. Уж лучше не вспоминай, пан Михал, не береди душу, я и так себя грызу; не дай Бог с ним какая беда случится – до смерти не узнаю покоя.
– Излишне ты, сударь, себя терзаешь. Он на тебя никогда зла не держал, сам слышал, как говорил: «Язык скверный, а сердце – золотое!»
– Дай ему Бог здоровья, благородному нашему другу! По-людски он, правда, слова сказать не умел, зато этот изъян, как и прочие, с лихвой высочайшими добродетелями возмещались. Как думаешь, прошел он, а, пан Михал?
– Ночь была темная, а мужики после вчерашнего погрома fatigati страшно. Мы надежной не выставили стражи, а уж они небось и подавно!
– И слава Богу! Я еще пану Лонгину наказал про княжну, бедняжечку нашу, порасспросить хорошенько, не случилось ли ее кому видеть: мне думается, Редзян должен был к королевским войскам пробиваться. Пан Лонгинус об отдыхе, конечное дело, и не помыслит, а с королем сюда придет. В таком случае можно о ней ожидать скорых известий.
– Я на изворотливость этого малого премного надеюсь: так ли, сяк ли, он ее спас, полагаю. Век буду неутешен, ежели ее какая беда постигнет. Недолго я знал княжну, но нимало не сомневаюсь, что, будь у меня сестра родная, и та б не была дороже.