Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком
Шрифт:
— Никак нет. Во-первых, в тюрьму не желаю, во-вторых, дела, гражданин комиссар Полторацкий. Изловите когда меня — вот тут и сяду.
— Кстати… — вяло сказал Цингер. — Я, Павел Герасимович, на ваше благоразумие надеюсь… Никаких представлений — вы понимаете? Речь даже не столько о вашей безопасности, сколько… вы меня понимаете, я надеюсь.
— Я понимаю! Они брата вашего, Аглаида Ермолаевна, жалеют — так, как Калягин его жалел, свою шкуру его головой спасая! Зайцеву Ивану Матвеевичу я сам приговор подписал — десять лет заключения. За что — вы меня спросите? А за то, что Ташкент в крови потопить хотел… За то, что с Дутовым в сговоре был… За то, что оружие против народа поднял! Хотя на суде всех нас уверял, что-де простой казак он и не мыслит против народа идти… Не мыслите, Иван Матвеевич?
Из темноты шагнул и почти вплотную с Полторацким встал Зайцев, крикнув в лицо ему:
— Я не лгал!! Я русскому народу всегда служил и служить буду! А ты… — задыхаясь, вымолвил он, — ты бога благодари, что живой от меня сегодня уйдешь.
— А почему, собственно, живой? — юношеский звонкий голос раздался, и взведенный курок щелкнул.
— Не сметь!! — бешено крикнул Цингер. — Не сметь, — уже спокойней проговорил он. — Стрелять будете, когда я прикажу. А мне сейчас нужен не труп комиссара, а живой комиссар. Чтобы он мог своим товарищам рассказать о нашей встрече и чтобы они все вместе как следует подумали о своей судьбе… А про вас, Иван Матвеевич, — с насмешкой обронил Цингер, — я и не подозревал, что вы столь свирепыми чувствами наделены. И молодую поросль этими чувствами заражаете.
— А вы, милостивый государь, — дрожащим голосом проговорил Зайцев, к Павлу Петровичу обернувшись, — вы поостерегитесь… Я вам не шут гороховый, черт вас побрал! И не вам я служу, хоть и вам, может быть, свободой своей обязан!
— Полкоовник! — тихо протянул Цингер, и Зайцев, тут же умолкнув, отступил во мрак, к двум темно-серым теням, покуривающим и о чем-то между собой оживление переговаривающимся.
— Так это, стало быть, вы ему, Павел Петрович, побег устроили? — Полторацкий спросил.
Цингер засмеялся коротко.
— Что за вопрос, Павел Герасимович!
— Вы. И письма, и листовки этой «Свободной прессы» — ваших рук дело?
— Я еще не в комиссии, по-моему! — резко ответил Павел Петрович. — И встретили мы вас вовсе не для того, чтобы на ваши вопросы отвечать. Вам, как комиссару Tуркестанского правительства, я уполномочен еще раз предложить добровольно отказаться от власти. В противном случае Туркестан станет ареной гражданской войны с катастрофическими для вашей власти последствиями. Первое предупреждение вам — Асхабад. Я искренне надеюсь, что Фролов хороший урок получит в Закаспии. Не знаю, правда, — выразил Павел Петрович свое сомнение, — будет ли у него еще возможность этим уроком воспользоваться. Впрочем, — он добавил, — не ему одному урок.
— Жалко, что темно, — глухо сказал Полторацкий. — Лица вашего я не вижу.
— С нашей последней встречи я совершение не изменился, уверяю вас.
— Я бы в глаза ваши поглядеть хотел… — как бы не слыша, говорил Полторацкий и с великим усилием сдерживал подступающую ярость. И так настойчиво одолевал соблазн оружия, нo oн даже руки завел за спину и крепко сцепил их пальцами. — Понять… Вполне ли в своей ненависти вы ослепли — так, что вас теперь только силой… пулей, и ничем больше, вразумить можно!
Из тьмы кромешной донесся звонкий юношеский голос мичмана:
— Это тебе пулю, хам!
Однако Павел Петрович, его откровенности не поддержав, высказался весьма сдержанно, даже с легкой усмешкой:
— Сила не довод. Кроме того, глупо устрашать силой тех, кто готов к борьбе.
— Так… А от чьего имени… чье предложение?
— Сообщества! — быстро отозвался Цингер. — И весьма сильного.
Полторацкий глубоко вздохнул.
— Теперь меня послушайте. Вы, Цингер… вы, Зайцев… и вы там тоже, — проговорил он в темноту. — Там кто-то про хама обмолвился, — срывающимся голосом сказал он, чувствуя, что еще немного — и бешеная волна бросится ему в голову, все запреты сметая. Но тут рука Аглаиды осторожно коснулась его плеча, он перевел дух и расцепил пальцы. — Старая песня! И подлая… Но я не об этом. Я, народный комиссар Туркестанской республики, учитывая вашу историческую обреченность, предлагаю вам ваше сообщество распустить, а вам явиться с повинной. — Он взял Аглаиду за руку. — Теперь пойдемте, Аглаида Ермолаевна. Нам пора.
7
И была ночь, для Полторацкого бессонная, полная несвязных мыслей и частого, безумного стука сердца. Мучил Павел Петрович, столь откровенно объявивший о принадлежности своей к белой гвардии, мучил вопрос, отчего именно этот вечер выбрал бывший подполковник, чтобы через него, Полторацкого, передать последнее предупреждение новой власти; лицо Андрея Фролова наплывало из мрака — с неподвижным взглядом чуть раскосых, темных глаз и нижней губой, недовольно выдвинутой вперед; юношеским чистым голосом невидимый в ночи мичман кричал, надсаживаясь: «Пулю тебе в лоб, отродье хамское!», и Полторацкий вздрагивал всем телом, стискивал зубы и страшные ругательства вышептывал в душную мглу; а над всем этим витала высоко память об Аглаиде Артемьевой, и была в этой памяти и тревога, и боль, и благодарность судьбе, и горькое сознание обреченности выпавшей ему любви… И пусть, упрямо он говорил и счастливо улыбался пересохшими губами.
И было утро — биржа труда, редакция, записка в СНК о праздничных, иными словами — неприсутственных днях (определены таковыми: годовщины свержения монархии, похорон жертв революции, международный праздник трудящихся и объявление автономии Туркестана, годовщина социалистической революции, рождения Маркса, день Нового года); дни прежних религиозных праздников определены присутственными, однако, принимая во внимание временное тяготение народных масс к празднованию укоренившихся в их сознании религиозных воспоминаний, признать возможным установить дополнительные неприсутственные дни, различные для христиан, мусульман и иудеев; еще записка о необходимости немедленного (подчеркнул это слово, а себе заметил сегодня еще раз переговорить с Колесовым) ассигнования средств на нужды лагеря для голодающих в казармах Оренбургского полка (пытались еще выкроить из денег, с муками добытых для переустройства под приюты и инвалидные дома Троицкого лагеря, но сидела вместе с инженером Рабчинским, дельным человеком мрачной наружности, судили, рядили — нигде крохи не отщипнешь, так все разумно и кстати рассчитано! В самом деле — не от медицинских же или учебных, к примеру, сумм отрывать! И уж, конечно, не от питания); приказ по комиссариату труда: существовавший обычай приема на службу по рекомендациям как пережиток старого должен быть забыт в Советской республике. Прием для текущих работ служебного персонала во всех учреждениях производить только через биржу труда.
И был день — двенадцатое июля тысяча девятьсот восемнадцатого года, пятница.
Надо было ехать в трибунал, встречаться с товарищем председателя Леппой, заявившим особое мнение по делу Михаила Артемьева, и вместе с ним избавлять брата Аглаиды от смертной казни. Полторацкий встал из-за стола, одернул гимнастерку и шагнул к двери. Телефонный звонок вернул его. «Павел…» — сквозь гулкие шорохи услышал он голос Хоменко и тут же, как по наитию, обо всем догадался и одно слово крикнул в трубку: «Асхабад?!» — «Мятеж там, Павел… И в Кизыл-Арвате, — словно издалека доносился голос Хоменко. — Артиллерийский склад в Асхабаде захвачен, дашнаки изменили. Дело серьезное». — «А Фролов? С ним что?!» — «Про него ничего нет. Связь прервана». — «Приезжай, — сказал Полторацкий. — Приезжай немедленно!» Он положил трубку и некоторое время стоял, пустой взор вперив в окно, за которым в послеполуденной знойной истоме млел Ташкент, туркестанская столица. Довольно долго, должно быть, простоял он так, потому что от режущего света заломило глаза. Тогда Полторацкий подошел к карте Средне-Азиатской железной дороги, отыскал глазами черный кружок и надпись внизу: «Асхабад». Затем, чуть переведя взгляд в сторону Каспия, увидел кружок поменьше: «Кизыл-Арват» и понял, что Андрея Фролова в живых уже нет.
Только сейчас ощутил он, в каком напряжении жилпоследнее время, особенно с той ночи, когда гремела и сверкала над изнуренным городом сухая, бесполезная гроза. Сбылись опасения, не напрасными оказались тревоги — новая борьба и, верно, новая кровь впереди, но все ж всегда была для него нужна ясность. Да, да, он согласен: пусть в этой ясности обнаружится действительность самая суровая, пусть откроются угрозы самые страшные, однако, когда видишь, что тебя ждет и чему ты должен противостоять, приходит уверенность, дерзкая сила и совершенная небоязнь.