Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком
Шрифт:
Дверь отворилась без стука, заглянул Шумилов. «Все знаешь?» — он спросил, щуря против света глаза. «Знаю, — медленно повернувшись к нему, отвечал Полторацкий, вдруг вспомнив невыносимо душную комнату телеграфа и бьющуюся в паутине под потолком муху. — Хотите сказать, что ваша правда была, Николай Васильевич?» — «Я тебе об этом скажу, когда с мятежом покончим. А сейчас пошли… В Большом зале собрались уже».
Скрестив на груди руки, глухим голосом говорил Колосов. Положение трагическое — так заявил он и с вызовом глянул вокруг: не будет ли возражающих. Тоболин пожал плечами, но промолчал. Трагическое, как бы ему одному повторил Колесов. Полагали, что контрреволюция в Фергане вырвана с корнем. События показывают иное. Корешки остались. Постоянная угроза со стороны Оренбурга. Теперь Асхабад. Чтобы одним махом задушить гидру мятежа, сил недостаточно. Силы распылены. Кроме того, сказал и снова посмотрел вокруг Колесов, картина асхабадских событий не вполне прорисована. «Как это — не вполне? — не выдержал, наконец, Тоболин. — Асхабад фактически выступил против Советской власти!» — «Не вполне! — внушительно повторил Колесов. — Асхабадские события могут быть лишь ответом на какие-то неверные действия Фролова». — «Которого по вашему настоянию, товарищ Колесов, направили в Асхабад», — с усмешкой заметил Тоболин. «Это не означает, — вскинув голову, отвечал Колесов, — что вообще не следовало посылать в Асхабад чрезвычайного комиссара! Предлагаю направить в Асхабад чрезвычайную комиссию… Ее задача — выяснить настроения масс, положение дел на местах. В сношениях с временным исполкомом Асхабада комиссия настаивает на чисто пролетарском характере совета без участия буржуазных слоев общества. Во главе совета, безусловно, стоять должны представители пролетарских партий, разделяющие принципы Октябрьской революции. Комиссия, безусловно, осуждает как некоторые действия Фролова, так и железнодорожников Асхабада и Кизыл-Арвата за неправильный путь воздействия на комиссаров, благодаря чему создалось благоприятное положение для контрреволюции». — «Всякого рода делегации посылают слабые к сильным!» — вскрикнул Тоболин. «Сейчас у республики нет в наличии сил, которые можно было бы двинуть на Асхабад», — не глядя в сторону председателя ЦИКа, ответил Колесов и сказал, что с предлагаемой комиссией
Тут шум поднялся неимоверный. Пронзительным голосом, багровея, кричал Тоболин, что делегация — глупость! Вандея была подавлена силой, а что такое Асхабад, как не Вандея, подло ударившая в спину республики. Однако Шумилов, вовсе не склонный безоговорочно поддерживать любые предложения Колесова, рассудил, что выбора нет и чрезвычайную комиссию послать все-таки придется. «А там видно будет», — он прибавил. Важно время выиграть и силы собрать. И еще высказывались доводы «за» и «против»; не обошлось и без вполне понятных сожалений о том, что снова придется отвлекать силы от мирного строительства — и это в момент, когда возможности улучшения жизни стали рисоваться совершенно отчетливо! До изобилия, разумеется, далековато, но вполне справедливо указывал Тоболин, что истина познается в сравнении и достаточно взглянуть окрест, увидеть голодающую и страшно измученную Россию, чтобы уяснить, что Туркестан — не самое худшее место на многострадальной земле. Тем более сейчас, когда урожай хлеба и подвоз его вот-вот дадут республике независимое и твердое положение. То есть, конечно, еще пропасть нерешенных и важных вопросов, однако уже появлялось право на первый вздох облегчения, — если бы не выставился из Асхабада и не врезался в тело революции острый клин проклятой контры.
Все это молча и как бы совершенно бесстрастно слушал Полторацкий. Вокруг бурлило, он же сидел с плотно сжатыми губами и взглядом, устремленным в одну точку. Ему даже крикнул кто-то, возмутившись: «Ты что, Павел?! Ты очнись, ты вникни!» Он кивнул, хотя вряд ли понял смысл обращенных к нему слов. Было состояние той особенной сосредоточенности, в которой обострялось и обретало чрезвычайную ясность сознание. Мятеж готовился, это несомненно, и вчерашние откровения бывшего соседа лучшее тому подтверждение. Однако вот что. Обыкновенно в таких движениях вполне сознательное меньшинство ведет за собой большинство, весьма относительно представляющее, чего ради взялось оно за оружие. К этому большинству и следует воззвать — пока не поздно, пока пожар не перекинулся на другие города Туркестана, пока кровь не ожесточила сердца до полной невозможности примирения. Надо ехать… немедленно… сегодня. Он разлепил пересохшие губы и сказал негромко: «Комиссия нужна. Поеду с ней я».
Смысла не вижу, продолжал упорствовать Тоболин. Соображения тактики — выигрыш времени, накопление сил — важны, конечно, отвечал ему Полторацкий. Он говорил пока медленно, как бы с трудом подбирая слова. Но нельзя сбрасывать со счетов возможность мирного исхода. Ерунда, прекраснодушие, сразу же отмахнулся Тоболин, раздраженно пожимая плечами. Реальная политика жестока, а товарищу Полторацкому жаль расстаться с иллюзиями! Хоменко, к этому времени в Большой зал подоспевший, его поддержал, сказав, что возможность самая незначительная. Пусть так, откликнулся Полторацкий. Пусть прекраснодушие, пусть ничтожные шансы…
И риск большой, угрюмо заметил Хоменко. Пойдешь — не вернешься. Пусть риск, обернувшись к нему и глядя в его черные, круглые, с желтыми малярийными белками глаза, резко произнес Полторацкий. Негоже нам вообще говорить об этом. Относиться к риску следует как к непременному условию нашей жизни. Но у нас нет права пренебрегать даже единственным шансом, если в нем, может быть, заключено избавление Туркестана от новых кровопролитий. Реальная политика, отнесся он к Тоболину, все включает в себя и все стремится обернуть себе в пользу. Кроме того, нельзя забывать ни на секунду, что там — он коротко кивнул головой, словно указывая, в какой стороне лежит Асхабад, обезумевший город, — там все-таки рабочие. История знает примеры, когда буржуазии удавалось затемнить пролетарское сознание. На наших глазах история повторяется… Но мы можем заставить ее на сей раз развиваться по-другому! И первое средство для этого — обращение к рабочим Асхабада, которые, несмотря ни на что, должны нас понять. «Словом, — он заключил, — я поддерживаю Колесова и настаиваю на отправлении чрезвычайной комиссии. Я настаиваю, чтобы с комиссией послали меня. Глава правительства ехать не должен. Его место здесь, в Ташкенте…»
Согласились не сразу. И потом, когда решили все-таки чрезвычайную комиссию во главе с Полторацким в Асхабад направить, еще долго сидели, уточняли подробности, сроки, состав… Полторацкий сказал, что из Ташкента хотел бы взять с собой Матвеева и Сараева (оба были сотрудники комиссариата труда, обоих знал хорошо, особенно Сараева — с ним в пятнадцатом году в Баку работал в одной типографии), из Самарканда — находящихся там в командировке Гришу Константинопольского и Гая Микиртичева, одного-двух представителей от Новой Бухары, Чарджуя, Мерва. И с ними со всеми — в Асхабад! Колесов предложил в комиссию Федора Самойленко, Полторацкий кивнул: «Пусть едет. Подал голос Хоменко: а охрана? Человек хотя бы тридцать надо отрядить. Не к теще на блины все-таки. Было тут неловкое молчание, выразившее смущение умов, Полторацкий высказался первым: „Ни одного человека. Сам посуди, Иван Алексеич… Пойдет на силу, так от этой нашей охраны в два счета мокрое место останется. А ежели разговор получится, то: и охрана ни к чему. Да и вообще — не нужен мирной комиссии вооруженный отряд. А то вперед нас в Асхабад слух прибудет, что Полторацкий целый полк с собой на усмирение взял. Нет, — сказал он твердо, — ни одного человека!“
Из Большого зала Хоменко и Полторацкий выходили вместе, вместе и двинулись по коридорам к комнатам комиссариата труда. Несколько набок, по-птичьи, клоня голову, говорил Хоменко, что кое-что об асхабадских событиях предполагать уже можно… Он, Хоменко, совершенно уверен, что все это чистой воды белогвардейщина, крайне серьезная — вплоть до нового фронта, который и завершит окружение республики, отрезав ее от Каспия и лишив возможности через Красноводск и Баку сообщаться с центром. Пальцы на горле, вот это что, прибавил он, для пущей ясности слегка стиснув свою длинную шею пальцами правой руки. Полторацкий кивнул: душить будут, ты прав. Сказал еще Хоменко, что связь событий показывает отменную подготовку бутады. Первое: Фролов двинулся в Кизыл-Арват, а ему вслед из Асхабада сразу же послан был эшелон… им прапорщик один командовал, некто Худоложкин… Второе: Фролова в Кизыл-Арвате бьют… и сам он, кстати, навряд уцелел, обронил Хоменко, внимательно взглядывая на Полторацкого. У тебя точные сведения, тот спросил. Хоменко усмехнулся одной стороной рта: сведений пока нет, есть голова на плечах. Из той западни мышь не выскочит. Когда ты мне позвонил, Полторацкий сказал, я о нем сразу подумал… его в живых нет, я понял… Жаль его. Тотчас сощурил глаза Хоменко и голосом, сразу ставшим скрипуче-сухим, объявил: о тех душа болит, кто смерть принял… и еще примет, сказал он и со странным всхлипом потянул в себя душпый воздух. Пустая затея с этой комиссией. „Не будет толка, ты совершенно зря едешь“. — „У меня свои соображения“, — вспылил Полторацкий и ускорил шаг. Но никакого труда не составляло долговязому Хоменко его догнать. Догнал, обнял за плечи и шепнул: „Небось, солнышко головушку напекло, а, Паша? Какой горячий!“ — „Тут и без солнца печет“, — буркнул в ответ Полторацкий, вполне, однако, миролюбиво. Хоменко, засмеявшись, сильно сжал ему плечо. „Эй! — схватил его за руку Полторацкий. — Ты потише, медведь… Тебе шуточки, а меня потом к костоправу поведут“. — „Терпи… Паша“, — голосом, вдруг зазвеневшим, проговорил Хоменко, и Полторацкий, на полшага выйдя вперед, с удивлением заглянул ему в лицо. Как ни в чем не бывало улыбнулся Хомепко: „Чего воззрился?“ — „Да так…“ — с неопределенным выражением сказал Полторацкий. Было затем короткое молчание, после которого продолжил Хоменко, что в Кизыл-Арвате, судя по всему, к приезду Фролова готовились… И третье: попытка асхабадского Совдепа послать ему в помощь отряд провалилась с изрядным треском. Железнодорожники настроены были решительно против Фролова и, стало быть, против всех, кто его поддерживает. Да и вообще, разве во Фролове все дело, был он, не, был, а бутада все равно бы ударила. Он, Хоменко, знает совершенно точно, что отряд, собранный Совдепом, разоружили на станции Безмеин. Как ни крути, а все сходится к тому, что перед нами заговор, объявление войны и новый фронт, а потому любая чрезвычайная комиссия в подобных условиях — это проявление не столько слабости, сколько поразительного непонимания обстановки. Тем более странно, что такое непонимание исходит от Полторацкого, среди всего СНК всегда выделявшегося трезвым взглядом. Проговорив это, почтительный поклон изобразил Хоменко. Полторацкий улыбнулся: опять, упрямец, свернул на свое. Не желает признать, что неоспоримые достоинства трезвого взгляда чреваты немаловажными недостатками. Ибо всякий здравый смысл, а уж тем более облеченный неограниченными полномочиями, поневоле угнетает воображение, позволяющее угадать скрытые и еще не проявившиеся в действительности возможности. „Вот за такой возможностью я и еду, Лексеич“, — сказал Полторацкий, на что Хоменко с сомнением покачал головой. Что же до заговора, то тут, кприскорбию, сомнений нет. Его, Полторацкого, вчера поздно вечером встретил на Самаркандской бывший подполковник и сосед Павел Петрович Цингер и не один: был с ним юноша, Павел Петрович называл его мичманом, был некто, в темноте так и оставшийся невидимым, и собственной персоной был еще… Полторацкий умолк, выжидательно глядя на Хоменко. „Ну? — нетерпеливо спросил тот. — Дразнишь, что ли?“ — „Ты догадайся, коли ты у нас следственная комиссия“. — „Зайцев?“ — „Догадливый… Гуляет себе Иван Матвеевич по Ташкенту! Но с Цингером, мне показалось, не вполне в ладах“. — „Вот так, — тяжко вздохнул Хоменко. — А я как раз вчера данные получил, что Иван Матвеевич из города отъехать вскорости должен. Будто бы с одним старогородским сартом в Фергану собирается. — Он помолчал и спросил как бы между прочим и даже отвернувшись — Задержать не мог?“ — „Скажи спасибо, что они меня… ее задержали, — усмехнулся Полторацкий. — Этот мичман мне просто пулю в лоб и никаких разговоров! Да и Зайцев крепко помнит, что приговор я ему подписывал. Тоже ведь белая гвардия в контра, а не добрая нянюшка. Как и в том письме, предлагал вчера Павел Петрович Советской власти уйти подобру-поздорову, в противном же случае грозил гражданской войной и неминуемой катастрофой. Асхабад, он сказал, это первый урок… или нет: урок, он сказал, получит Фролов, только вряд ли сможет им воспользоваться… Асхабад — это предупреждение, он именно так выразился“. Хоменко выругался и рукой махнул. „Сквозь пальцы они все у меня ушли… сквозь пальцы, — сокрушенно вымолвил он и растерянно глянул круглыми, птичьими, с желтыми малярийными белками глазами. — Я ведь еще после той… после первой асхабадской бутады почуял, что без ташкентской белой гвардии не обошлось… Да я тебеговорил… Брать надо было их — и Корнилова, и Кондратовича, и Борисова, и этого твоего подполковника… Брать и разбираться. Невиновен — ступай на все четыре. А виновен — отвечай по всей строгости! У революции своя законность — революционная. И до тех пор, пока мы не поймем это… пока не подчинимся неумолимой логике борьбы… пока поисками улик и доказательств будем подменять решительное действие — вокруг нас все время гореть будет! Понял? — грозно спросил Хомепко. — Я тебе говорю не случайно… Ты мягкость свою спрячь, ты ее никому не показывай, не время сейчас, Паша! Ты понял, о чем я… и о ком? — помедлив, со значением вымолвил он. — Ведь ты небось уже и у Леппы был. Единый фронт налаживал за своего офицерика…“ Последние слова выговорил Хоменко почти с ненавистью. Полторацкий же, как бы вовсе ие замечая его вдруг вспыхнувшею лица, отвечал ровным голосом, что у Леппы не был, но сегодня, действительно, в трибунал собирался, чтобы с ним повидаться и вместе с ним спасти человека от смерти. Тут ошибка вышла, и цена ей — жизнь. „А!“ — отмахнулся презрительно Хоменко, и Полторацкий ощутил, что теперьбросило в жар его самого. Но он сдержался. „Ты погоди, не маши… Пойми, Лекссич, — жизнь! Невинного человека губим. Я к Леппе не успею… может, ты, а?“ — тронул он Хоменко за руку. Тот ее отдернул тотчас и громким шепотом в лицо Полторацкому выпалил: „Я поеду… И этому Леппе все скажу… Я ему скажу, чтобы он свой особое мнение знаешь куда засунул?“ — „Мнение, — упрямо пригнул голову Полторацкий, — есть мнение. Оно либо есть, либо его нет“. — „А время? Время сейчас какое, ты хоть чуешь? Ты хоть понимаешь, что с этой своей комиссией ты вообще… — тут он осекся, поскреб подбородок и искоса взглянул на Полторацкого. Тот усмехнулся. — Время, брат, такое, — словно спохватившись, с излишней твердостью заговорил Хоменко, — что у него про всю нашу жизнь свое мнение… Оно-то и есть самое главное!“ — Время тяжкое, ты прав, — откликнулся Полторацкий. — Но я думал… думал вот о чем: что людям свойственно не только щадить, но и оправдывать себя… свою слабость, жестокость… даже низость свою и ту может оправдать человек, ссылаясь на тяготы времени. Ему говоришь: что ж ты так? А он только плечами пожимает: я бы рад, да время нынче такое! Чепуха это! У времени, Лексеич, своего содержания нет. Как мы живем, что думаем, что делаем — тем время и наполняется. И если оно жестоко— значит, это мы жестоки были… Не оно — мы! Всякая ссылка на время — это попытка уйти от ответственности, вот это что такое, я думаю…» Слова Полторацкого, надо полагать, совершенно определенные чувства вызвали у члена следственной комиссии, и чувства эти ясно отражались на его лице, постепенно приобретавшем выражение холодного недоумения. Наконец, нетерпеливо поморщившись, Хоменко сказал: «Пустые твои рассуждения, Павел. В Асхабаде уже рвануло, и я тебя уверяю… они, — ткнул он большим пальцем себе за спину, — рассуждать не будут!» — «И ты… ты считаешь, что разницы между нами нет никакой?»— резко остановившись и глядя прямо в черные, круглые, близко к утолщенной переносице посаженные глаза Хоменко, спросил Полторацкий. Хоменко взгляда не отвел и сказал с подчеркнутым спокойствием: «Я считаю, контрика твоего шлепнуть следует, и дело с концом. Я этому посодействую как могу, будь уверен». — «Ты не смеешь…» — выговорил с трудом Полторацкий. «Именно посодействую, будь уверен!» — даже с торжеством повторил Хоменко, и глаза его вспыхнули. Обеими руками схватив его за плечи, прокричал Полторацкий: «Не смеешь!» — «А ты на меня не крича», — сощурившись, отвечал Хоменко и, сильным движением оторвав от своих плеч руки Полторацкого, повернулся и пошел прочь, громко стуча сапогами по паркету.
Повернулся и Полторацкий и, сделав два шага, оказался возле своего кабинета. Пока нашаривал в кармане ключ, пока трясущимися руками вставлял его в замочную скважину, пока с немалыми усилиями отворял дверь — все это время растерянно качал головой и бормотал, что так нельзя… Этак мы бог знает до чего докатимся, если правого и виновного различать перестанем. Леппе позвонить надо, подумал он. Успею — заеду, но пока позвоню. Он потянулся к телефону и только тогда, потной ладонью ощутив исходящее от трубки неприятное тепло, почувствовал, что дышать ему совершенно нечем. Он расстегнул ворот гимнастерки и откинулся на спинку стула. Павел Петрович вспомнился вдруг: шли вместе домой, он остановился и сказал, что мучает сердце. Ударит, замрет, затем стукнет несколько раз подряд, как бы торопясь и захлебываясь, и лишь после этого успокаивается. Враг лютый Павел Петрович — так подумав и ясно представив смуглое, твердое, с крутым подбородком лицо Цингера, быстро из-за стола поднялся, подошел к окну и толчком ладони его распахнул. Совсем низко над Старым городом стояло солнце, меркло небо, но с улицы веяло еще вполне по дневному: как из печки. От порыва ветра отворилась дверь, горячий сквозняк полетел по комнате, резко шурша висящей на стене картой Средне-Азиатской железной дороги, и, обдуваемый им, Полторацкий снова сел за стол. Телефон Леппы не ответил, тогда Полторацкий взял лист бумаги, макнул ручку в чернила и написал быстро, что, изучил дело приговоренного к смертной казни Михаила Артемьева и лично с ним встретившись, он, народный комиссар труда, находит предъявленные Артемьеву обвинения совершенно недоказанными, полностью поддерживает особое мнение товарища председателя революционного трибунала и настаивает на пересмотре приговора. Он подумал, покусал черенок ручки и добавил: граждане Туркестанской республики должны знать, что революция поистине беспощадна к своим убежденным врагам (каковым, кстати, по его мнению, является Калягин), но, исполненная веры в свои силы, она склонна снисходить к заблуждениям, ошибкам и действиям, не продиктованным осознанной злой волей, даже если эти действия и причинили республике определенный вред… Он поставил точку, вложил записку в конверт, на котором написал: «В революционный трибунал».
«К тебе можно?» — спросили с порога. Он поднял голову — Матвеев стоял в дверях, в темном пиджаке, надетом поверх белой косоворотки, перехваченной тонким ремешком, в черных же, до блеска начищенных башмаках и с портфелем, чрево которого чрезвычайно разбухло от поместившихся в нем бумаг. «Заходи, — сказал Полторацкий, — ты-то мне и нужен». Матвеев прикрыл за собой днорь, вошел и сел, взгромоздив портфель себе на колени. Затем он полез в карман пиджака, извлек платок, вытер им лоб и произнес со вздохом: «Выглядишь плохо. Бледный. Вообще — сам не свой, — Важно прищурившись, взглянул он на Полторацкою и решил окончательно: — Ты болен». Со слабой усмешкой отвечал ему Полторацкий, что по нынешним временам заболеть немудрено… Матвеев внимательно его выслушал, кивнул и принялся открывать портфель, звонко и с явным удовольствием щелкая замками. Он, Матвеев, по поручению наркома труда провел ревизию хлопкового комитета. Дело это не только крайне ответственное, но, как выяснилось, чрезвычайно тонкое и трудное. Вообразить только: одних протоколов изучить пришлось ровно сто двадцать пять штук! В открывшихся злоупотреблениях замешаны многие, в предвидении неизбежной революционной кары каждый стремится переложить ответственность на плечи другого, и потому хлопковый комитет весьма напоминает ныне банку, в которой не на жизнь, а на смерть сражаются пауки песков — тарантулы. Все материалы ревизии находятся у Матвеева в портфеле, суть злоупотреблений, коротко говоря, состоит в том, что приобретенный у дехкан хлопок в финансовых отчетах фигурировал по нескольку раз, под него получались от казны средства, которые сотрудники хлопкома делили затем между собой… Доказано пока еще не все, еще предстоит немалая работа, однако с уже завершенной ее частью Матвеев счел необходимым народного комиссара труда сейчас и познакомить. «Черт знает что в этом хлопкоме творится!» — всякую сдержанность отбросив, сказал Матвеев, вытягивая из портфеля папку с надписью на серой обложке «Ревизия хлопкома. Часть первая». «Погоди, — остановил ого Полторацкий. — Меня послушай. — Он прикрыл глаза рукой и проговорил тихо, четко и быстро: — Ревизию докончит Зуев. Ему передай все материалы и все объясни. Погоди! — повторил он, уловив недоумевающее движение Матвеева. — Ты все хорошо сделал, я уверен… В Асхабаде мятеж. Сейчас на экстренном заседании СНК и Турцика решено послать туда чрезвычайную делегацию. С ней еду я. Меня спросили, кого я хочу взять с собой. Я назвал Сараева, Константинопольского, Микиртичева и тебя. Поедешь? Погоди! — снова остановил он Матвеева. — Едем безо всякой охраны. Поездка опасная. Подумай и ответь». Матвеев не спеша уложил в портфель папку с материалами первой части ревизии хлопкома, щелкнул замками, полюбовался их замечательным никелированным блеском, после чего расправил плечи и молвил с достоинством: «Странно. Ты едешь, а я, значит, должен еще подумать. Когда едем?» — «Сегодня». — «Хорошо. Только домой зайду». — «Сначала разыщи Сараева… Да, и Самойленко, он тоже едет, его Колесов предложил включить. И дай в Самарканд телеграммы Константинопольскому и Микиртичеву. Сообщи, что будем завтра утром. Ясно? А я насчет вагона договорюсь». Дверь в это время распахнулась, быстрым шагом вошел Хоменко и, подойдя к Полторацкому, встал с ним рядом и руку ему на плечо положил. «Не попрощались мы с тобой, Паша, — сказал тихо. — Я тебе желаю… В Асхабаде тебя человек один найдет, скажет, что от меня. Ты ему верь, он в случае чего поможет. Понял? Ну, пока». Круглым черным глазом мигнул он Матвееву и ушел не оглядываясь.
Вслед за ним ушел и Матвеев, успевший, однако, высказать предположение, что товарищ Хоменко чем-то расстроен, и Полторацкий, еще раз позвонив Леппе и ответа не получив, отправился в комиссариат путей сообщения. Там не без трудностей заполучил для делегации вагон и обещание, что прицепят его к поезду, отбывающему около полуночи (существовало, правда, расписание с точно обозначенным временем отправления и прибытия, но Шумилов по этому поводу говорил, что точность на железной дороге стала понятием весьма относительным); затем из Совнаркома поспешил на Самаркандскую, в «Советский Туркестан», где наскоро просмотрел материалы воскресного номера, среди которых была — статья Самойленко… Пишет, что производительность труда падает… нам необходимо сделать все, чтобы ее поднять, ибо в этом — залог наших экономических успехов… сознательность рабочих должна быть в первую очередь обращена к повышению производительности… Так. Отчет о футболе… Ага, вот заметочка любопытная: в нынешнем году в Закаспии воды всюду было много — дожди выпадают даже теперь. Любопытно — не только как природный и редкостный факт, который читателям «Советского Туркестана» будет интересен, но и как факт, так сказать, хозяйственно-обнадеживающий, ибо недаром здесь говорят, что родит не земля, а вода. Газета, кстати, должна быть интересной… все жанры хороши, кроме скучного, а скучная газета, будь она со всех сторон политически выдержана, палит вхолостую… Когда он стал главным редактором, то много об этом размышлял. Ташкентскую «Нашу газету» основательно пересмотрел и нашел, что делается она превосходно: дает пищу для ума и дает читателям массу интереснейших сведений… Так, И международное: Советская Россия окружена тесным кольцом враждебных империалистических государств, готовых ежеминутно броситься на революционный пролетариат, раздавить его и вновь поработить… единственным выходом из создавшегося положения для международного пролетариата является восстание против правительства и буржуазии по примеру России… Редакционное «К товарищам рабочим»: «Рабоче-крестьянское правительство уже наметило вехи к социализму, теперь очередь за нами, товарищи, за нами — сознательными рабочими умостить и укрепить дорогу к социализму… Товарищи, есть пословица: „Что имеем — не жалеем, потеряем— плачем“. Потерявши власть Советов, не только будем плакать, но будут нас проклинать целые наши поколения. Власть может быть неудачна персонально, на это можно реагировать всей Туркестанской республике законным порядком, через своих нее выборных в Совдепах. Но дискредитировать власть, подрывать авторитет власти, это непонимание самих себя…» Готовилось раньше, вне всякой связи с асхабадским мятежом — оказалось же, однако, на диво злободневным. Хороша та газета, которая не только отражает события, но еще предощущает их… Сказано, правда, как-то уж очень косолапо, да, впрочем, крепче будет помниться неотесанное слово.