Огонь неугасимый
Шрифт:
«А если Таня назначила тут свидание, чтоб посмеяться надо мной? Это и не жестоко, и не зло. Обыкновенная шутка. А как еще отвадить запоздалого жениха? Потом спросит, при случае: «Не заблудился в трех сосенках, самонадеянный нахал?» И пустит байку про старичка-лесовичка, который гонялся по мхам да болотам за девицей-красавицей. Не догнал, под кустом ночевал, горько-слезно плакал… На Радице такие прибаутки мигом подхватят, приукрасят и будут взад-вперед таскать, пока в зубах не настрянет. Но не это страшно. Если она так, значит… значит, вовсе не любит. И что тогда? И теперь трудно будет вовсе…»
По рассказу Тани где-то
Наверно, не в первый раз ее вот так, мимоходом, освобождали, а потом опять отдавали во власть неволи. Она боится поверить, что обрела свободу, но благодарит все равно. Как же иначе, надо. Хоть за одну секунду свободы, хоть единым вздохом вольности. Но почему, почему? Разве она не имеет право на солнечный свет? Разве ель тут властительница? Нет уж, хватит! И, выхватив складной нож, в два удара обрубил конец лапы, бросил к еловому комлю, спрятал нож и осторожно поправил ствол рябинки. Вот так. Там север, там юг. С утра до полудня будет тебе свет.
Прислушался к собственному шепоту, к мыслям, нахлынувшим бойко и безалаберно, вздохнул, еще раз наметил путь и зашагал дальше.
Только вчера он не захотел понять судьбу такой вот рябинки. Показалось: нелепо вмешиваться в естественный ход жизни, подменять нормальную борьбу дешевеньким благотворительством, лишать человека чувства торжества победы. Вчера Иван, не совсем к месту, но, кажется, о давно наболевшем сказал: «Работать по-коммунистически мы рано иль поздно научимся. К этому нас подведет производственная необходимость. Жить по-коммунистически нас не обяжет никто. Только мы сами, если захотим, и разберемся в этом, сумеем нащупать верную тропу». И высказал предложение: построить Егору Тихому дом силами и на средства бригады.
Неожиданная и довольно странная интерпретация коммунистического образа жизни. Пусть не коммунистического, а, если можно сказать, предкоммунистического, но все равно странная. Если это верная тропа, то Грише Погасяну нужна срочно хорошая квартира, Михаилу Павлову хотя бы хорошая комната, а самому Ивану тоже дом. У него дед, вдвоем в общежитие не пустят.
Ничего не ответил вчера Ивлев на предложение Ивана. Уклонился. Счел за лучшее промолчать. И хорошо. Вчера мог бы сказать несуразное. Сейчас вот — тоже странно — мог бы сказать твердо и честно: я — за. Буду с вами забивать гвозди в Егорову бедность. Но вполне возможно, что теперешнее решение тоже не долговечно. Эхо минутного настроения. А у Ивана как? Надо спросить. Непременно. И вообще, надо поближе сойтись с ним. Подружиться. Есть в нем что-то и от проповедника, и от бунтаря, и даже от провидца. Не потому ли его многие сторонятся, что такого Ивана не часто встретишь, непонятен
«Но на этот раз твоя взяла, — как бы ободряя Ивана, подумал Ивлев. — Завтра я так и заявлю всей бригаде…»
Таня. На белой скамейке. Внезапно, как взрыв. Оборвалось что-то в душе. Ноги ослабли, перехватило дыхание. Таня!
Сидит, по-сиротски сгорбившись, перебирает обеими руками, как косу, свесившуюся на колени ветку старого вяза, роняя листья в лужу под скамьей. Косынка сползла с плеча, чертит концом в луже, чуть трепещет под ветром, словно рвется куда-то. Ноги, сторонясь воды, робко скрестились, неудобно им, но они терпят. И весь вид как бы говорит: вот и я терплю. А зачем это?
— Танюша! — вырвалось у Ивлева. — Что с тобой? — подошел, пригляделся, сел рядом и, взяв за руку у локтя, переспросил: — Да что с тобой, Таня?
— Ничего, — посмотрела на Виктора Таня. Попыталась улыбнуться, не получилось. Отвернулась, опустила глаза, произнесла совсем тихо: — Грустно мне. Очень. Ушло что-то хорошее… Наверно, кончилась моя светлая юность? — и, все же улыбнувшись, посмотрела Виктору в лицо. Вот, мол, я даже шутить могу. И вдруг как-то жестко сжав губы, погасив искорочку в глазах, вскинула голову, сдернула с плеча косынку и смяла ее. Спросила с вызовом: — У тебя есть закурить?
— Есть, — достал Ивлев сигареты. — Вот, я, правда, дешевые, покрепче. — Легонько встряхнул пачку. — Бери.
Таня взяла сигарету из пачки прямо губами. Ловко у нее получилось, намеренно ловко. Привычно закусила фильтр, немного ощерив зубы, наклонилась к зажигалке, придержав руку Ивлева за кисть, прикурила, откинула голову, жадно затянулась и, выпуская дым через расширившиеся ноздри, повторила:
— Грустно. Очень грустно.
Расспрашивать в таких случаях бестактно. Да Ивлев и так догадывался, от чего Тане грустно. Возможно, ей не просто грустно. Хуже.
Затянувшись еще раз, Таня щелчком, по-мужски отбросила сигарету, поморщилась, сказала почему-то смутившись:
— Вообще-то я не курю. Когда блажь находит… Но это не самое страшное. Или как? — пристально, явно готовясь к отпору, посмотрела на Виктора.
— Это вовсе не страшно, — понимающе улыбаясь и твердо глядя Тане в глаза, сказал Ивлев. — Танюша. Я хочу сказать… — Ивлев встал, вытянул вверх руку, оторвал от вязовой ветки самый крупный лист, повертел его в пальцах, рассматривая, опустил в лужу, опять сел на край скамьи, взял вялую, холодную Танину руку, поднес ее к губам, но не поцеловал. Прикоснулся щекой. — Я готов на все, абсолютно на все, чтоб тебе было хорошо. Я тебя люблю. Давно. Наверно, ты знаешь, но… теперь так сложилось.
— Чтоб мне было хорошо? — переспросила девушка, внимательно вглядываясь в отражение Виктора в гладкой поверхности лужи. Лишь в том месте, куда только что упал вязовый лист, вода еще колебалась и рябила, но именно в этом месте было сейчас самое главное: лицо Виктора. Конечно, все равно там ничего не рассмотреть, луна светит слишком тускло. Да и что там можно увидеть? — Разве ты знаешь, что мне хорошо, а что плохо?
— Я буду у тебя спрашивать.
— Напрасно.
— Догадываться буду.