Ох уж эти штуковины!
Шрифт:
11–30
Волосы Лиззи чуток растрепались, а губы немного припухли. Колечко на пальце искрилось рубиновыми лучиками. Она дотронулась до перчатки Майка, перевернула свою:
– Хороший гаджет, хотя и бесплатный. Мне уже помогал, а тебе?
– И мне. Может власть позаботиться, когда хочет.
Майк купил хлеб, батон, пару еще теплых булочек. Снова потянулся к девушке. Но она отступила к полкам.
– Вечером… Забыла! Сегодня привезли пирожные. Эклеры! Это большая редкость. Правда, дорого. Очень.
Эклеры лежали в прозрачной коробке. Толстые, важные,
Майк не ел пирожных года два. Язык замер в предвкушении.
– Давай вместе! – он выбрал два самых больших, так ему казалось. Денег в обрез, но хватило.
Крем чуть горчил от миндаля, но так даже лучше – не приторно. Он и не заметил, как проглотил вкусность.
– А ты что же?
– Вот еще, желудок портить перед обедом, – Лиззи улыбнулась, но грустно, – бабушкино воспитание. Я потом съем, на де-се-р-т, – выговорила по слогам почти забытое всеми слово…
У двери Майк обернулся: солнечные волосы, небесные глаза, – Лиззи. Его Лиззи!
Натянул шапочку, кивнул:
– До вечера.
12–00
Без происшествий он дошел до квартиры, на автомате замечая опасности. Спасибо отцу, выдрессировал, в мыслях же только она – Лиззи.
От мыслей, что ли, голова немного кружилась, сердце бухало, а пальцы немного дрожали, когда Майк стаскивал ботинки. В согнутом состоянии живот скрутило, будто там завелась проволока. Да что такое? От сладкого, может, с непривычки? Во рту до сих пор вкус миндального крема с ванилью. Или…
Догадку опередил гаджет. Отравление! На белом экранчике вспыхивали красные знаки поражения. Майка затошнило, он привалился к стене, закрыл глаза. Сейчас машинка полечит.
Прошла минута, две… Ему становилось хуже. Он взглянул на перчатку и вздрогнул. Никаких красных знаков, по белому фону тянулись черные буквы: «Спасибо за использование демоверсии. Если вы хотите купить программу…»
Майк бросился в душевую, к аптечному шкафчику, вытащил бутылек с противоядием. Не отмеряя, пару раз глотнул горькую жидкость.
«Вот же гады! – думал он, пока целебная настойка делала свое дело. – Проклятые эклеры! Что же получается, власть распространила бесплатные гаджеты с хорошей, но демофункцией, словно антилотерею, отравила пирожные, да и мало ли еще чего понаделала… Неслыханно! Зачем? Деньги нужны? Ерунда, для этого другие способы есть, те же налоги. Сама занялась выбраковкой? Неужели все настолько плохо в мире? Придется в сто раз больше быть осмотрительнее, осторожнее.»
Полегчало быстро, вовремя спохватился. А мог бы и до вечера проваляться. Лиззи! А если у нее нет с собой противоядия?
Он засунул бутылек в карман, ринулся в прихожую и, несмотря на остатки тошноты и головокружения, схватил ботинки.
Когда в лавке обед? В час? В два? Она не сказала, а Майк не помнил…
Впервые в жизни он изменил своему принципу – не бежать.
Майк вихрем промчался по лестнице, грохнув дверью, вылетел на улицу, краем глаза отметил новый шнур на тополе, запрыгал через кислотные лужи, не щадя ботинок.
Отсчет времени начался.
У Лиззи есть шанс выжить. Он, Майк.
12–15…
Марина Тихонова
Лизавета
Первую ночь в деревне мы маялись от жары и безделья, пока дед Егор, докурив трубку, не погнал нас с крыльца в дом и не пригрозил выпороть, если сунемся в овраг, где нашли тело Четырехглазого.
Четырехглазым прозвали местного дурачка Кольку Ветрова за огромные очки, которые он смастерил сам и никогда не снимал. Года два назад он обосновался в пристройке музея-усадьбы старого графа, куда устроился сторожем. Ни сколько ему лет, ни как он по-настоящему выглядел, без отвратительной клочковатой бороды и черных сальных патл, никто не знал. Две вещи про Кольку были главными новостями тем летом – его привычка собирать всякий хлам и мастерить из него что-то несуразное: чудные огромные очки, радио, шипящее на всех частотах, и дребезжащий велосипед. А вторая – внезапная влюбленность, превратившая его в оголтелого чудака, расхаживающего с цветком в нагрудном кармане засаленного пиджака и с блаженной улыбкой на лице.
Тогда у нас и появился план – за три дня до Ивана Купалы, перед пожаром, превратившим половину деревни в дымящиеся головешки. Получается, время было остановиться и не натворить бед.
Мы с Митяем решили, что надо пойти в овраг – разобраться, что там случилось. Больше никому не было дела до Кольки, а от того, что дед пытался нагнать страху, мол, нечисто там, зудело полезть туда в ту же минуту. Спать по ночам казалось глупостью.
Помню, как запрыгнув под шерстяные пропахшие костром одеяла, мы долго пялились в потолок и ждали, пока скрипнут пружины старой советской кровати на втором этаже и захрапит дед. Темнота в комнате стояла такая звенящая, почти осязаемая, какой в городе не бывает. Только слабый лучик лунного света пробирался через кусты герани на подоконнике, и суетились в подполе мыши. Я задремал. Мне вдруг почудилось, что мы плывем на этих железных кроватях с огромными матрасами через туман, заполнивший комнату, в окно и дальше – в ночь, где сияет Луна.
– Гришка, ты задрых, что ли! Пошли давай! Только тихо! У деда рука тяжелая, имей в виду, – шикнул на меня Митька и, подхватив джинсы и футболку, валявшиеся комком в углу, прокрался в коридор.
Не успел я найти свои кеды в потемках, как тихо скрипнул засов на входной двери. Вечно Митька старался меня опередить. Наверное, нужно было сказать ему, что мне нельзя идти туда. Но все как-то быстро закрутилось. Случая не было предупредить Митьку, что я чувствую мертвяков. И иногда – вижу. Такой вот талант достался с рождения, все не как у людей.
– Заткнись! – буркнул Митька, схватил камень и запустил в соседский огород, где протяжно завывал Пряник – беспородный лохматый пес, вымахавший до чудовищных размеров и не в меру добродушный. Он дружил со всей деревней, но больше всех – с Четырехглазым и очень по нему тосковал.
Обычно они вдвоем каждое утро объезжали округу. С первыми петухами Колька залезал на побитый велосипед, который был всей его собственностью, и выгуливал Пряника – больше к нему никто не решался подойти и потрепать за холку. Уж больно здоровый и непослушный. Пряник трусил рядом со сторожем, оповещая округу заливистым счастливым лаем, что новый день уже начался. Недолюбливали их, сами понимаете.