Окурки
Шрифт:
– Так тебя по следу – нашли?
– Искали. Могут найти.
Он перехватил взгляд Андрианова.
– Нет, медали, как и значок, настоящие. И орден тоже. И наградное удостоверение к нему – подлинное. Вот что делает с людьми война.
Они простились через час. Покурили на КПП, обнялись, потом Калинниченко сунул Андрианову в руку очень тяжелый мешочек.
– Золотишко здесь и разные цацки. Отдай девкам, мне они уже ни к чему. Погубит меня Васька. Сам-то когда в Саратов?.. Может, и встретимся? И не узнаем друг друга.
Зимой того же года, после взятия Киева, в каком-то местечке Андрианов встретился с Христичем, которого считал убитым, и бывший командир Третьей роты честно (никто не подслушивал) рассказал ему, что произошло с ним и его ротой.
До Семихатки, где ожидался немец, чуть больше сорока километров, и Христич не торопился. Главное – увести роту подальше от курсов, сохранить людей, из Семихаток позвонить в райцентр и ждать указаний.
Хлипкие городские мальчики шагали на удивление бодро Никто не догадывался, что весь ритуально обставленный марш-бросок – обман и провокации, и Христичу становилось неловко, когда
Не дойдя к ночи до Семихаток, рота свернула в лес. Xристич решил: отсюда – ни шагу. Взводного, что порасторопистее, послал в деревню, тот вернулся ни с чем, никакой связью с райцентром сельчане не располагали.
Рота выспалась, позавтракала, взводные доложили: отставших нет, больных тоже, два человека натерли – нога. Христич прошелся вдоль строя, вглядываясь в курсантов, но так ничего и не понял. Что-то происходило с этой сотней городских парней, это он чувствовал, но что? «Я их, – рассказывал Христич, – еще с апреля стал побаиваться, уж очень нежизненный контингент, все рвались на фронт, Стихами и себя оглушали, и меня, один все декламировал, помню, о Красной Армии, которая дойдет до Ганга. Представляешь? Я как слышу этот бред, так думаю: дай бог этим мальцам до августа дожить, И сам я стал дуреть от них, околпачили они меня своими словесами. Фронт им, видите ли, подавай. Немца не знали и не видели, поэтому и воображали его, искали его там, где его никогда не бывало. Степным округом, помнишь, до Попова командовал Рейтер. Фамилия как фамилия, немецкая фамилия, но мало ли у нас генералов с немецкой фамилией. Крейзер, к примеру. Так мои курсанты обычную передвижку, замену Рейтера – Поповым считали почему-то отстранением Рейтера от должности. Раз немецкая фамилия – так враг. А ведь клялись в верности мировому пролетариату в тех же стихах, Тельманом восхищались. Я думаю, они уже в апреле были стебанутыми, когда спрашивали меня о Рейтере».
На коротком совещании в кустах Христич услышал от взводных тревожную новость. Курсанты не забывали майора и сержантов на виллисе, и по неизвестной причине в курсантских мозгах сцепились обстоятельства, которым нормальный человек не придал бы ровно никакого значения. Христич отказывался верить взводным, но те, сами напуганные, докладывали: курсанты считают майора и сержантов передовой группой немецкого десанта!
Христичу стало не по себе. Ничего другого не оставалось, как держать роту в прежнем неведении. Будто в исполнение полученного приказа роту рассредоточили по лесу, взводные вяло призывали к бдительности, обстановку не накаляли. День прошел тихо, если не считать появления на дороге двух телег с бабами, по косам и вилам нетрудно догадаться, куда едут, почти идиллическая картина, никак не вяжущаяся со скорым немецким десантом, с истребительным батальоном где-то неподалеку. Дорога огибала лес, за каждым курсантом не уследишь, с бабами вроде бы никто не переговаривался, и тем не менее по району, как потом узнал Христич, разошелся слух о десанте, от баб ли, от сержантов с виллиса – неизвестно.
Того же расторопистого взводного послали уже в другую деревню. Никаких известий он не принес. Пресекая вредные разговоры, Христич строго предупредил курсантов: немедленно занять выгодные для обороны рубежи, ночью быть начеку – ни огоньком, ни шумом – себя не выдавать, немецкий десант, теснимый доблестным истребительным батальоном, отступает в сторону леса. То, что последовало далее, никак не входило в планы Христича. Начались шныряния по кустам и пробежки от одной скрытой огневой точки к другой: к парторгу роты несли заявления о приеме в кандидаты. С большим трудом Христич уговорил того не бюро. Курсанты же сходились в кучки, обнимались перед последним смертельным боем, клялись держаться до последнего патрона. Аккордеонист вытащил инструмент из футляра, чтоб в бою поднять дух мелодией пролетарского гимна. Взрыв энтузиазма разметал взводных по лесу, управление ротой было потеряно, от стыда и злости сам Христич не знал, куда спрятаться.
Наконец угомонились. Минометный расчет увели на южную окраину леса, ближе к дороге выставили передовое охранение. Все рвались в бой, а что к добру такое не приводит, Христич знал по собственному опыту. В октябре 41-го года (дело было в Горьковской области) его со взводом послали на будто бы сброшенный немцами десант. Взвод залег в засаде и на зорьке увидел одиннадцать человек с парашютными мешками на спинах. Почему парашюты должны быть на горбу – никому в голову не пришло, парашюты представлялись всем не падающими с неба, а именно так – несущими их на себе. Сдурел весь взвод вместе с Христичем, а уж тот не впервые сталкивался с немцами, окружал в июле десанты, сам убегал от них. Здесь же – оглупился, когда на фоне алеющего востока увидел одиннадцать четких силуэтов. Открыли огонь, и вот результат: один убит, четверо ранены, и не парашютисты-десантники, а бабы ночью грабившие колхозный склад. Штрафбатов тогда еще не было, Христича могли без зазрения совести шлепнуть перед строем истребительного батальона, но в неразберихе московского драпа ему удалось переметнуться в сибирскую дивизию.
Ночыо его разбудили. «Ну?» – спросил он, не раскрывая глаз, ожидая доклада взводного, отправленного в райцентр. Но растолкали его курсанты: «Товарищ капитан! Немцы!» В кромешной тьме Христич пошел к охранению. Была беззвездная ночь, безлунная, было так тихо, что услышали, как в деревне (а до нее три километра) запел петух. Христич приложил ухо к земле. На севере что-то происходило, оттуда шел дробный гул, обрываясь томительной тишиной и возобновляясь. Не танки, определил Христич, не артиллерия и не пехота в походном строю, и от неопределенности душа погружалась в тоску. Гул наконец провалился в беззвучие, которое заговорило, пробуждая в человеке древние признаки надвигающейся беды. Где-то будто приподнималось на лапы раненое животное, ослепленное болью и способное поэтому разорвать в темноте клыками и когтями любое живое существо. Сдавленным шепотом Христич приказал всем взводам сосредоточиться на опушке, огонь открывать только по команде. Сам же вышел на дорогу, поднял голову к небу. Оно отражало рокот и ропот, поступь наползавшего страшилища. Ноздри защипал запах навоза, обострив слух выросшего в деревне мужчины, и Христич догадался, что длинное, судя по протяженности звуков, существо – всего-навсего колонна вооруженных людей с обозом. Немцев здесь не предвиделось и вообще быть не могло, и все же Христич, возбужденный нетерпением и страстью курсантов, готов был принять неравный бой с авангардом противника, уничтожить его в короткой стычке. К счастью, вернулся из райцентра взводный, шепотом сообщил умопомрачительную новость: курсы – ликвидированы, всем трем ротам приказано поступить в распоряжение командира 293-й дивизии, Первая и Вторая уже там, Третью ждут на станции, из райцентра с минуты на минуту приедут грузовики, сам взводный добрался до леса на случайной машине, привез мешок с хлебом и консервами. И о конно-пешей массе на севере предупредил: идут переброшенные из-под Петрозаводска пограничники.
Христич глянул на часы: половина первого ночи. Выскочили из тьмы звезды, показалась луна. Конно-пешая масса приближалась, Христич совершил самую главную и страшную ошибку, не увел курсантов в лес, а позволил им рассмотреть то, что взводный называл пограничниками из-под Петрозаводска.
Осиянная лунным светом, по дороге брела бледносиняя масса людей, похожих на трупы, только что вставшие из братской могилы. Эти разлагающиеся призраки издавали жуткую вонь, была она такая густая, что курсанты попятились, зажимая носы. Запряженные в повозки лошади мотали головами и тихонечко пофыркивали, эти коняги, когда-то дружившие с людьми, теперь боялись их. Бока их впали, ноги надламывались. Люди же еще не воевали, в повозках лежали не раненые, а смертельно уставшие, изможденные двенадцатисуточной дорогой солдаты, у которых не было уже сил идти и спать на ногах. Христич дернул за плечо. офицера, внезапно заснувшего и остолбеневшего, двинул его, сунул в зубы зажженную папиросу, и тот, жадно затягиваясь, продолжая смотреть в спину впереди идущего, поведал Христичу, что направляются они к распоряжение начальника войск охраны тыла, что двенадцать суток мотались по железным дорогам, пока не прибыли сюда, что в срок их никогда не кормили и в последний раз видели они пищу трое суток назад, на станциях же все военпродпункты считают их на довольствии Наркомата Внутренних дел, что, конечно, правда, и поэтому обеспечивать их нигде не хотят, указание же начальника тыла Красной Армии о постановке их на снабжение так и не поступило в округ.
Кто-то из курсантов мотанулся в лес и вернулся с тремя буханками хлеба, но призраки не замечали протянутого им куска, были они в той степени одичания и озверения, когда идти на смерть легко, ибо хуже этой жизни не придумаешь… Сорок минут текла мимо курсантов эта смердящая, колышущаяся масса. Колонну замыкала фура с зачехленным знаменем и полковой канцелярией, солдат на фуре зубами. вцепился в буханку, разорвал ее пополам, спрыгнул на землю и остановил мерина, стал по кусочкам вкладывать ему в пасть ломанный руками хлеб. Солдат был, конечно, писарем, а те всегда довольны жизнью и службой, и этот полудохлый пограничник сразу ожил, намекнул на выгодный обмен: есть у него мины, немецкие, миномета же нет, так не махнемся ли – пять лотков мин на пять буханок?
Махнулись. Покормленный мерин отважился пойти побыстрее, но смелости хватило на несколько шагов. Задержка дала курсантам возможность задать вопрос: да что же здесь происходит, кто виноват, кого наказывать надо? На что солдат, стронув наконец мерина, с писарской откровенностью брякнул: – Измена, братцы, кругом измена! Говорю вам – измена!
Не так уж и громка было сказано, и стояло-то у фурм пять или шесть курсантов, и тем не менее слово это «Измена!» долетело до тех, кто залег у дороги, кто с опушки глазел на странное шествие сизобледных человечков. Фура со всезнающим писарем скрылась из виду, тележный скрип еще раздавался в ночи, и Христич понял, что случилось непоправимое, что рота впала в тупое, глухое к разумным словам остервенение, и что будет дальше – это уже от него не зависит. Рота слушала только себя, никого более, и видела только то, что хотела видеть воспаленным воображением. Про десант было забыто, никто, пожалуй, уже не знал и не помнил, почему все они здесь, в сорока километрах от курсов. – Никому из курсантов не было сказано, что сейчас подъедут грузовики из райцентра, но все они вышли из леса и – в пугающем Христича безмолвии – ожидали чего-то. Взводные командовать опасались, сам Христич то погружался вместе со всеми в безумие, то выныривал оттуда, жадно хватая ртом чистый воздух. Теперь уж, подумал он, штрафбат ему обеспечен, и горько пожалел своих взводных, по-детски жавшихся к нему. Они и Христич были уже пленниками и первыми жертвами хищной, злобной и жадной до крови стаи.