Оп Олооп
Шрифт:
Оп Олооп — поднятое лицо и опущенные веки — по-прежнему насыщался светом… Сутенер от новых колкостей воздержался…
— Отвечайте! — яростно взревел капитан. — Ты, кого так заводят преступления противника и не волнуют совершенные своими… Ты, который видит в каждом кресте символ человека, взывающего к Богу, но не может увидеть в каждом человеке укутанный в тряпье крест… Ты, который знает, что «чтобы победить в войне, нужно ощутить радость убийства», и высмеивающий это при помощи своего красноречия… И вы…
— Меня в это не вмешивайте. Вам, кажется, вредно пить вино.
Неожиданное замечание сбило с капитана ораторский задор. Подмечено было точно, и он сдулся (правда всегда ранит больнее, чем ложь). Ворча, он смерил взглядом Мариетти, поправлявшего
На этот раз общая растерянность продлилась куда меньше. Слаттер и Суреда в голос потребовали сменить тему. Но никто их не послушал. Напротив, Ивар Киттилаа, чьи зрачки блестели тускло-стальным светом, воспользовался возможностью высказаться:
— Война прекрасна. Это героическая кинематографическая симфония. Грохот и шорохи обретают в ней строгую иерархию. Гулкие выстрелы гаубиц и пронзительный свист пуль возникают из ниоткуда и обретают достоверность в акустической душе зрителя. Война величественна в своих проявлениях, неожиданностях и взрывных trouvailles. [41] Хорошему звукоинженеру несложно справиться со сценической фантасмагорией. Гром вместо молнии. Вскрик вместо раны! Стон умирающего солдата в окопном полумраке, засыпанном землей и телами, впечатляет больше, чем стостраничная боль Барбюса. Не говоря уже о еле различимом детском плаче среди развалин горящей деревни! Восстает даже дух, который остался бы равнодушным к твоему рассказу, Оп Олооп. Война в кино прекрасна. В искусстве весь мир плачет. В реальности весь мир страдает. Первое — katharsis духа, омытого и очищенного слезами. Поэтому наша работа значит больше, чем все речи идеалистов и конгрессменов, вместе взятые. Звук не требует осмысления, работы мозга, он резонирует прямо в сердце. И мы гордимся этим. Одного зрения недостаточно. Воображение редко связано со слухом. Ужас, отчаяние, все атрибуты мира Данте — ничто без трепета перед лицом неминуемой смерти, без сардонического смеха, бьющего подобно гейзеру, без потустороннего шелеста инстинктов и космических сил. Но для нас, звукорежиссеров, все это ерунда. Механика ужаса смешна. Я знаю, о чем говорю. Я был gagman при Гарольде Ллойде. Смешное всегда вызывало у меня чувство горечи! Будучи еще совсем зеленым, я участвовал в озвучке «Деревянных крестов» Ролана Доржелеса и «На западном фронте без перемен» Ремарка. Эти киноленты не уникальны, но они потрясли весь мир. И мир поклялся измениться. Уверяю вас, я могу сделать совершенную войну, убедительнее настоящей. У нас собрано больше двух сотен записей такого уровня патетики, что, когда мы найдем подходящую киностудию, мой фильм станет бесценным и решающим вкладом в сохранение мира во всем мире. Я думал о папе римском и о Сталине. Только эти два человека способны помочь мне в моем деле. Я уже много вложил в патенты и реестры. И практически все это из своего кармана. Чтобы собрать библиотеку звуков, я был на маневрах, в больницах, участвовал в настоящих боях в Шанхае и Парагвае, каталогизируя шумы, стоны, разрывы снарядов…
41
Открытиях (фр.).
— Вот как? — перебил его студент. — Ну так закаталогизируйте и вот это.
И оглушающе выпустил газы.
Столь неприкрытая дерзость не могла не вызвать негодования. Но прежде чем кто-то успел что-либо сказать, Робин согнул в локте правую руку, лениво положил на нее вторую и добавил:
— Бедный песни поет, а богатый только слушает… Смех взорвался подобно гранате.
Звукорежиссер делано присоединился к общему веселью. Его улыбка была натянутой. Стальные пуговицы глаз помутнели. Неприятно видеть, как серьезные мысли разбиваются о неуместные глупости. Конечно, это не могло не отразиться на его состоянии духа.
— Вы не придумали ничего нового. В Голливуде испускают или делают вид, что испускают газы по сто раз на дню. У меня есть эксклюзивные образцы военного пердежа с маршальскими галунами и сержантскими нашивками. Ваш мне не подойдет. Слишком пошло… К тому же, судя по тому, что я услышал, у вас аэрофагия. Советую вам последить за желудком, чтобы избегать его перерастяжения газами. Беладонна, соли, спазмолитики… В противном случае в самый неподходящий момент могут возникнуть проблемы с сердцем. Потому что сердце первым страдает от всякой гадости.
Смех, нараставший in decrescendo, оборвался. Все поняли, что перегнули палку. Но внезапно Пеньяранда проскрипел:
— Бедный песни поет, а богатый только слушает… И за столом снова воцарился безудержный хохот. В этот момент Оп Олооп медленно открыл глаза. Придя в себя, он с удовлетворением оглядел радостные лица собравшихся. Почувствовал радость человека, только пришедшего на праздник. И расплескался в подогретой шампанским беседе:
— Что произошло? Рассказывайте. Я оставил вас молчаливыми и озадаченными. Что за чудесное превращение?
— Как это оставил?! Разве тебя не было с нами?
— Да.
— Я был здесь, но не с вами. Я смотрел глазами Адама, еще не разделившего с Евой яблока. Придя в себя, я увидел радость греха. Радость быть здесь и сейчас, пусть и назло Богу.
— Хорошо. Мы смеялись над шуткой, которую отколол Робин, пока Ивар рассказывал о задумке своего фильма… Эти креолы отвратительны. Ничего не могут воспринимать всерьез. Стоит им найти щелочку, и они тут же запускают в нее лучик солнца….
— Спасибо, капитан.
— …И переворачивают все с ног на голову. Что-то похожее произошло у меня с глубокоуважаемым предателем и другом Гастоном Мариетти. Я чудом сдержался… Ты сам все слышал: было некрасиво!
— Я ничего не слышал.
— Да как это? Я же честил тебя… Тот, кто мнит себя вправе бахвалиться красноречием, должен уметь и слушать.
— Это все кажущееся… Я не бахвалюсь, я говорю. А когда заканчиваю говорить, замыкаюсь в себе. Если я звучу убедительно, дело здесь не в красноречии. Я презираю все искусственное. Еще Стендаль сказал, что большинство негодяев высокопарны и велеречивы.
— Так, значит, ты не слышал моего протеста против твоей экстремистской речи и поведения?
— Ни слова.
— Да ты просто…
К Опу Олоопу подошел maitre d'hotel.
Эрик проглотил готовое сорваться с губ оскорбление. Судя по его гримасе, оно было ужаснее слабительного из рицина.
— Вас просят к телефону.
— Ван Саал?
— Да, сеньор. Что ему ответить?
Он задумался. Ему не хотелось ни подтверждать, ни опровергать своего присутствия на ужине. В первом случае он признавал, что забыл про друга, во втором — врал на людях. Он решил ограничиться чем-то средним: «Скажите ему, что я только что вышел». Его жизнерадостное настроение омрачилось. Исполненный дурных предчувствий, он вновь отправился в плавание в глубь себя. Из глубоководной прозрачной бухты дружбы с Питом Ван Саалом за один переход он добрался до воображаемого порта Франциски. Она была там, красивая, как статуя, руки магнитом протянуты вперед. Их лаконичный разговор продлился столько же, сколько сам момент встречи. Они тут же слились в едином экстазе, превратившись в бурные потоки чувства и любви.
Придя в себя, Оп Олооп увидел, что прощается с ней вслух. Его не смутили ни смешанные чувства, ни удивление окружающих.
— Франциска! Франци-иска! Франци-и-иска!
Он был таким размягченным, таким нежным, таким уязвимым, что ему было больно встречаться глазами с пристальным и раздраженным взглядом Эрика.
Он скорчил жалобную гримасу, чтобы смягчить друга. Безуспешно. Капитан твердо вознамерился разобраться до конца.
— Франциска, Франциска! Ты за кого меня держишь? За какого-нибудь бездельника, на которого можно не обращать внимания. Какого черта ты меня избегаешь? Думаешь, мне это приятно?