Оп Олооп
Шрифт:
— Сказано отлично. Но к чему это?
Оп Олооп, очнувшись, дернулся и потряс головой, как только что проснувшийся человек. Кончики его ушей горели. Улыбаясь потерянной улыбкой, он пробормотал:
— Бред… Просто бред…
— Любопытно, что, дожив до своих лет, ты снова бредишь так же, как когда мы учились в улеаборжском лицее и ты с ума сходил по дочери учителя литературы…
— Человек всегда остается собой с математической и психологической точек зрения.
— Безусловно, но ты похож на уходящий под воду островок. Островок раздумий. А это опасно! Я и не думал, что в море бордо…
— Море… Бордо.
— …Есть
— Действительно, Оп Олооп, — вступил сутенер, — ваши соседи правы. Я следил за вами. Вы очень легко погружаетесь в свои мысли. С учетом того, что внутренний диалог всегда превалирует над диалогом вольтерианским, такое поведение похвально. Оно свидетельствует о том, что человек сложился как личность. Что он не нуждается ни в чем внешнем. Культурные, невероятно культурные люди будущего будут страдать от афазии интеллектуального свойства, добровольного обета молчания. Вы же…
— О нет!
— Да.
— Нет, нет.
— Да.
— Хорошо, буду с вами откровенен. Эрик упомянул взятие Хельсинки, напомнив мне о некоторых эпизодах с моим участием. И я погрузился в себя, ушел мыслями в прошлое. Я все еще не освободился от этой привычки. Люблю иногда отвлечься от механической жизни, заглянув в колодец отрочества. Посмотреть на проблескивающие, словно рыбы в воде, идеи, запущенные мной туда давным-давно… Увидеть на водной глади отражение небесных дисков, которые когда-то романтический дискобол метал в синеву идеала.
— Вы невыносимо пошлы, — выхаркнул Пеньяранда. — Я часто борозжу синеву и ни разу не встречал ни дисков, ни идеалов. С вами что-то происходит, но вы закрылись от всех броней. Сначала вы уходите в себя, теперь говорите пошлости. И хотя я сам не верю, что говорю такое, вы должны объясниться.
Комиссар воздушных путей сообщения говорил мало: будучи человеком категоричным, он сначала мысленно собирался, а затем выстреливал фразами, лишь чудом не разнося вдребезги слова.
Виновник торжества озадачился. Он следовал принципу never explain, never complain. [35] Задумчиво взял бокал вина. Погладил его взглядом и пальцами. Насладился ароматной неспешностью нескольких глотков. И сказал:
35
Никогда не объясняйся, никогда не жалуйся (англ.).
— Что ж, раз вы требуете, я объяснюсь. Но позволю себе напомнить вам, что нет ничего более раздражающего, чем страсть искать всему объяснение… Да, сеньоры, я был погружен в самого себя. Что в этом пошлого? Ничего. Если не принимать в расчет моего мимолетного невнимания к вам, моим гостям, это не тянет даже на оплошность. Я ненавижу зеркала за то, что они свидетельствуют мое существование. Но куда бежать от зеркал внутри тебя самого? Стоит обратить взгляд внутрь, как неподкупный нарциссизм приводит тебя в зал метафизических зеркал, прелюбопытнейших, кстати, зеркал, в которых отражается не твое настоящее, а образы тебя из прошлого и мечты и образы тебя из будущего. Настоящее незримо. Оно дает знать о себе лишь стойким неприятным запахом…
— Вот тебе раз! Ну завернул!
— …Подобным сернистому зловонию, по которому Меровинги узнавали о присутствии демонов. Я никого не хочу обидеть, Робин. Лишь обрисовываю свои личные ощущения, не более того. То, что мы делаем hie et пипс, [36] к примеру, являет собой не историческую реалию дружеского банкета, но материальное выражение устремлений прошлого, воплощенных в ближайшем будущем. Мы существуем только во времени. Мы — те, кто идет вперед. Идет демонстрировать свое прошлое, уже проявленные фотографии, и будущее — те фотографии, которые нам только предстоит проявить…
36
Здесь и сейчас (лат.).
— Хорошо! Пусть всё, что мы делаем, — лишь демонстрация. До этого момента я с вами согласен. Но в отношении остального мнение у меня обратное: человек недвижим, застыл навсегда в одной позе, а мир вращается вокруг него. Он как клоун-велосипедист на ярмарке, который сидит на месте и изображает движение, пока на заднем фоне меняются декорации.
— Нет, Ивар. Я хорошо знаю, что в кино и в философии есть свои хитрости, уловки и другие штучки. Но не стоит заблуждаться. Такая точка зрения суть гедонизм, который наживается на иллюзиях, истинной плоти настоящего, эксплуатируя ее почище любого работорговца.
— Браво, Оп Олооп! Полностью с вами согласен: кинопродюсеры — худшие из всех сутенеров, которых когда-либо знало человечество.
— Точно.
— Что значит «точно»?
— Не будем спорить. «Мир — совершенен, жизнь — ужасна». Давайте опровергнем святотатственные слова Хартманна и станем умягчать нашу жизнь, избавляя ее от грубых мозолей. Не будем спорить. Я через многое прошел, много страдал. Видел достаточно людей, ищущих наслаждений… И наслаждение жизнью в плену у меньшинства. Достаточно был бунтарем.
— Вы — бунтарем?
— Да. Разве вам не ведомо, что спокойный и рассудительный бунт представляет собой самую действенную и благородную форму проявления героического содержания этого слова? Вы — человек горячий, Пеньяранда. И, будучи таковым, не знаете, что горячность — это словесная пороховая дымка, рассеивающаяся под первым же дождем из пуль. Я хотел бы посмотреть на вас, стоящим рядом со мной в порядках Красной гвардии в январе тысяча девятьсот девятнадцатого года. Накал политической борьбы превосходил накал сражений. Но наши сердца наполняла холодная смелость, смелость, сжимавшая наши челюсти и толкавшая нас на все более и более жаркую борьбу с угнетателями.
Я не раз раздумывал над эмпирической стороной истории, алгебраической волей судьбы. Мы — числа, а события — вычисления. Взятие Хельсинки и последующие успехи заставили нас поверить в аксиому нашей правоты. Но Совет рабочих и крестьян оказался идиотским миражом. Красный террор — болезненной ложью. И дело здесь в том, что отрицательные числа при переносе меняют знак на положительный. События, подобно тому как это происходит в арифметической пропорции, уравнивают крайности и средние значения, экстремизм и мезократию, гениальность и посредственность… И вот Германия, которая, согласно Брест-Литовскому договору, взяла под свое крыло Финляндию, пришла на помощь Белой гвардии. И большевистский успех утонул в реках крови, пущенной ордами фон дер Гольца и упорными палачами «Белого террора».