Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:
— Больной, — ответил он. — Живот.
— Надо было сказать. Я подумал, причина другая.
— Вы сионист?
— Почему вы все время об этом спрашиваете? Если вы имеете в виду Меира Кахане, то я не сионист. Если вы имеете в виду Шимона Переса… — Но почему мне не лень отвечать этому безобидному старику, у которого схватило живот, почему я совершенно серьезно отвечаю ему на языке, которого он почти не понимает… Куда, черт возьми, подевалось мое чувство реальности? — Отвезите меня, пожалуйста, — сказал я. — Иерусалим. Просто довезите меня до Иерусалима. И без разговоров!
Но, сократив расстояние до Иерусалима не больше, чем на пять-шесть километров, он съехал на обочину, заглушил мотор, взял фонарик и вылез. На сей раз я спокойно сидел на заднем сиденье, пока он искал на поле местечко, чтобы снова присесть.
— Английский! — закричал я, катясь кувырком по асфальту. — Я говорю по-английски!
Я встал, привалился к крылу автомобиля, а затем меня сгребли, развернули, в мой затылок что-то ударилось по касательной, и тут я увидел огромный, зависший над моей головой вертолет. И услышал собственный крик:
— Не бейте меня, черт возьми, я еврей! — Сообразил: вот те, кого я и ищу, чтоб они доставили меня в отель без проблем. Всех солдат, направивших на меня автоматы, я не смог бы пересчитать, даже будь я способен вообще считать в тот момент, — их было еще больше, чем в зале суда в Рамалле; на этот раз вооруженные, в касках, они выкрикивали приказы, которых я не мог расслышать из-за стрекотания вертолета, даже если бы понимал их язык.
— Я взял это такси в Рамалле! — закричал я. — Водитель остановился посрать!
— Говорите по-английски! — крикнул мне кто-то.
— ЭТО АНГЛИЙСКИЙ! ОН ОСТАНОВИЛСЯ, ЧТОБЫ СПРАВИТЬ НУЖДУ!
— Да? Он?
— Водитель! Араб-водитель! — Но где же он? Неужели сцапали только меня? — Тут был водитель!
— Сейчас глубокая ночь!
— Вот как? Я не знал.
— Посрать? — спросил чей-то голос.
— Да, мы остановились, чтобы водитель посрал, он просто мигал фонариком…
— Посрать!
— Да!
Неведомый человек, задававший вопросы, захохотал.
— И больше ничего? — крикнул он.
— Насколько я знаю, да. Но я могу ошибаться.
— Ошибаетесь!
И тут подошел один из них, молодой здоровенный парень, протягивая ко мне руку. В другой руке он держал пистолет.
— Возьмите. — Он передал мне мой бумажник. — Вы это обронили.
— Спасибо.
— Какое совпадение, — учтиво произнес он на безукоризненном английском. — Только сегодня, только сегодня днем я дочитал одну из ваших книг.
* * *
Спустя полчаса я благополучно прибыл к дверям отеля, куда меня доставил на армейском джипе, взяв на себя роль моего шофера, Галь Мецлер°, молодой лейтенант, который в этот самый день прочел от корки до корки «Литературного негра[30]». Галь, двадцатидвухлетний сын преуспевающего промышленника из Хайфы, в прошлом малолетнего узника Освенцима, был с отцом в таких же отношениях (сказал мне сам Галь), как Натан Цукерман со своим отцом в моей книге. Мы сидели рядом на передних сиденьях джипа, припаркованного перед отелем, и Галь рассказывал мне про отца и про себя, а я думал: за все это время я видел в Великом Израиле только одного сына, который не в разладе с отцом — это Джон Демьянюк — младший. Вот у них — мир и согласие.
Галь сказал мне, что через шесть месяцев закончится его четырехлетний срок офицерской службы. Сможет ли он за эти долгие месяцы сохранить здравый рассудок? «Даже сам не знаю», — сказал он мне. Потому-то и глотает по две-три книги в день, чтобы хотя бы ненадолго вырваться из этого бредового существования. По ночам, сказал он, каждую ночь он предается мечтам — уехать из Израиля, когда закончится срок службы, и — в Нью-Йорк, в киношколу. Знаю ли я киношколу Нью-Йоркского университета? Он упомянул имена некоторых преподавателей. Знаком ли я с ними?
— Долго ли, — спросил я его, — вы пробудете в Америке?
— Не знаю. Если к власти придет Шарон… Не знаю. Сейчас, когда я приезжаю в отпуск домой, мать ходит вокруг меня на цыпочках, словно я только что из больницы, словно я инвалид или калека. Я долго не выдерживаю. Начинаю на нее орать: «Хочешь знать, бил ли я лично кого-нибудь? Нет, не бил. Но чтобы от этого увильнуть, я должен изворачиваться!» Она радуется, начинает плакать, и ей становится легче. Но тут отец начинает орать на нас обоих. «Руки ломают? В Нью-Йорке такое происходит каждую ночь. С черными. Ты что, сбежишь из Америки, потому что в Америке кому-то ломают руки?» Отец говорит: «Возьми британцев, загони их сюда, пусть столкнутся с тем, с чем сталкиваемся мы, — и что, они будут соблюдать моральный кодекс? А канадцы станут? А французы? Государство действует не в духе какой-то высоконравственной идеологии, а в своих интересах. Государство действует так, чтобы уцелеть». — «Тогда, наверно, я предпочитаю быть человеком без государства», — говорю я ему. А он надо мной смеется. «Мы это пробовали, — говорит. — Не сработало». Нужен мне больно его глупый сарказм — я и так почти поверил в его идеи! И все же мне приходится иметь дело с женщинами и детьми, которые смотрят мне в глаза и вопят благим матом. Смотрят, как я приказываю своим солдатам забирать их братьев и сыновей, и видят перед собой израильского монстра в темных очках и армейских ботинках. Когда я это говорю, отец смотрит на меня с омерзением. Посреди обеда швыряет тарелки на пол. Мать плачет. Я плачу. Я — и то плачу! А я ведь никогда не плачу. Но я люблю своего отца, мистер Рот, и потому плачу! Все, что я сделал в жизни, я сделал, чтобы отец мной гордился. Вот почему я стал офицером. Мой отец выжил в Освенциме, когда был на десять лет младше меня. Мне унизительно думать, что я в силах это перетерпеть. Я знаю, что такое реальная жизнь. Я не дурак какой-нибудь, чтобы думать, будто я чистенький или что жизнь простая штука. Такова судьба Израиля — жить посреди моря арабов. Евреи согласились принять эту судьбу вместо того, чтобы не иметь ничего, не иметь никакой судьбы. Евреи согласились с разделом земель, а арабы — нет. Ответь они «да», напоминает мне отец, они бы тоже праздновали сорок лет своей государственности. Но каждый раз, когда им следовало принять политическое решение, они неизменно делали неверный выбор. Да, я все это знаю. Девяносто процентов несчастий произошли с ними из-за идиотизма их же политических лидеров. Я это знаю. Но как взгляну на наше собственное правительство, меня тошнит. Вы мне не напишете рекомендацию для Нью-Йоркского университета?
Здоровяк-военный, вооруженный пистолетом, девяностокилограммовый командир с черным от трехдневной щетины лицом, в камуфляже, провонявшем от пота; и все же, чем больше он рассказывал о том, как сердится на отца, а отец — на него, тем моложе и беззащитнее он мне казался. А теперь эта просьба, произнесенная голосом ребенка.
— Так вот, — засмеялся я, — зачем вы спасли мне жизнь. Вот зачем вы не дали им переломать мне руки — чтобы я смог написать вам рекомендацию.
— Нет, нет, ничего подобного, — торопливо ответил этот мальчик, лишенный чувства юмора, удрученный моим смехом, посерьезневший даже сильнее, чем раньше, — нет-нет, вас бы никто не обидел. Да, такое случается, случается, конечно, я не говорю, что не случается: некоторые из наших зверствуют. Большинство — со страху, кто-то — потому что знает, что другие на него посматривают, не хочет сойти за труса, а некоторые думают: «Пусть лучше такое случится с ними, чем с нами, лучше с ним, чем со мной». Но нет, я вас уверяю — вам реальная опасность не угрожала, ни минуты.
— Это вам угрожает реальная опасность.
— Опасность сломаться? Вы это чувствуете? Видите?
— Знаете, что я вижу? — сказал я. — Я вижу, что вы диаспорист, хотя сами того не сознаете. Вы даже не знаете, что такое диаспорист. Не знаете, какие у вас в действительности есть варианты.
— Диаспорист? Это еврей, который живет в диаспоре.
— Нет-нет. Нечто большее. Гораздо большее. Это еврей, для которого быть подлинным евреем значит жить в диаспоре, для которого диаспора — нормальное состояние, а сионизм — аномалия, диаспорист — еврей, полагающий, что только евреи из диаспоры чего-то стоят, что только евреи из диаспоры уцелеют, что только евреи из диаспоры — настоящие евреи…