Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:
Он полагает, что при содействии традиционных еврейских филантропов сможет собрать деньги и мобилизовать политическую волю влиятельных евреев всей планеты, чтобы организовать и осуществить эту программу к 2000 году. Свой оптимизм он обосновывает отсылками к истории сионизма и сравнением своей якобы несбыточной мечты с герцлевским планом еврейского государства, который многочисленные еврейские критики Герцля в свое время сочли полной чепухой, если не бредом. Он признает тот тревожный факт, что процент антисемитов среди населения Европы пока высок, но предлагает провести в жизнь массированную программу оздоровления — провести психологическую реабилитацию десятков миллионов человек, которые все еще бессильны перед соблазнами традиционного антисемитизма, научить их контролировать антипатию к евреям-соотечественникам, которые снова укоренятся в Европе. Он именует организацию, которая будет осуществлять эту программу, «Анонимные антисемиты»,
Оказывается, провозвестник диаспоризма и основатель ААС прежде сделал карьеру частного детектива — имел в Чикаго свое маленькое агентство, которое специализировалось на делах пропавших без вести. По-видимому, увлечение политикой и обеспокоенность судьбой евреев и еврейских идеалов возникли у него, когда он боролся с онкологическим заболеванием: тогда-то он и почувствовал, что его призвание — посвятить оставшуюся жизнь высоким целям. (Приговор американскому еврею Джонатану Полларду, который оказался израильским шпионом, имевшим доступ к секретной информации благодаря своему высокому положению в вооруженных силах США, и тот факт, что кураторы Полларда из израильской спецслужбы хладнокровно бросили своего агента на произвол судьбы, едва шпионаж открылся, — тоже, вероятно, в значительной мере способствовали формированию идеи диаспоризма, упрочив опасения за судьбу еврейства диаспоры, покуда для Израиля, макиавеллиански требующего безоговорочной верности, оно остается всего лишь расходным материалом и эксплуатируемым ресурсом.) О ранних годах его жизни известно мало — кроме того, что в молодости он сознательно решил не связывать себя с какими-либо социальными или профессиональными ролями, которые могли бы служить признаком принадлежности к еврейству. Его помощница и любовница рассказывает, что в детстве мать безжалостно приучала его к дисциплине, но в остальном его биография — сплошная лакуна, причем даже ее схематический набросок словно бы сшит из пестрых лоскутков той же внеисторической фантазией, в которой возникли все эти неосуществимые идеи и гиперболы диаспоризма.
По воле случая оказалось, что этот человек имеет заметное внешнее сходство с американским писателем Филипом Ротом, утверждает, что носит то же имя, и без стеснения играет на этом необъяснимом — если не совершенно фантастическом — совпадении, чтобы внушать окружающим ощущение, что он — тот самый писатель, и таким образом пропагандировать дело диаспоризма. Этой уловкой ему удается убедить Луиса Б. Смайлсбургера (престарелого инвалида, жертву Холокоста, который, сколотив капитал в нью-йоркском ювелирном бизнесе, ушел на покой в Иерусалиме, но покоя так и не обрел) пожертвовать ему миллион долларов. Однако, когда Смайлсбургер решает лично вручить чек Филипу Роту — диаспористу, ему встречается Филип Рот — писатель собственной персоной, приехавший в Иерусалим всего двумя днями раньше брать интервью у израильского прозаика Аарона Аппельфельда. Когда писатель сидит с Аппельфельдом в иерусалимском кафе, Смайлсбургер обнаруживает его там и, ошибочно полагая, что писатель и диаспорист — одно лицо, приносит чек не тому человеку, которому он причитается.
К тому времени пути двойников уже пересеклись неподалеку от иерусалимского суда, где идет процесс над рабочим автозавода Джоном Демьянюком, американцем украинского происхождения, экстрадированным в Израиль министерством юстиции США, который обвиняется в том, что на самом деле был охранником-садистом в Треблинке и массовым убийцей евреев, известным его жертвам по прозвищу Иван Грозный. Этот судебный процесс и восстание арабов на оккупированных территориях против израильского правительства — два события, освещаемые прессой во всем мире, на тревожном фоне которых разыгрываются неприязненные встречи этих двоих, причем в финале первой встречи Рот-писатель предупреждает Рота-диаспориста: если самозванец не отречется немедленно от своей подложной личности, власти предъявят ему обвинения в уголовном преступлении.
Когда мистер Смайлсбургер подходит к нему в кафе, писатель, которого все еще трясет после яростной стычки с диаспористом, сгоряча притворяется тем, за кого его приняли (самим собой!), и берет у мистера Смайлсбургера конверт, естественно, в тот миг не сознавая, какая невероятно огромная сумма пожертвована. Позднее в тот же день, после крайне взбудоражившего его посещения (вместе с палестинцем, с которым он когда-то дружил в аспирантуре) израильского суда в оккупированной Рамалле (где писателя снова путают с диаспористом, а он, к собственному крайнему недоумению, не только не указывает собеседникам на ошибку — уже второй раз, — но и позднее, в гостях у друга, подкрепляет неверную идентификацию несусветной лекцией во славу диаспоризма), Рот (писатель) теряет чек Смайлсбургера (либо оный чек конфискуют) — это происходит вечером, во время сюрреалистической поездки на такси из Рамаллы в Иерусалим, когда подразделение израильской армии подвергает и писателя, и водителя-араба устрашающему личному досмотру.
Писатель, примерно за семь месяцев до этого переживший кошмарный нервный срыв, спровоцированный, вероятно, опасным снотворным, которое ему прописали после неудачной мелкой хирургической операции, настолько ошеломлен всеми этими событиями и собственными поступками, совершаемыми в ответ на эти события вопреки всякой логике, себе во вред, что начинает опасаться рецидива болезни. Происходит столько всего неправдоподобного, что в момент крайней дезориентации он задается вопросом: а может, вообще ничего этого не происходит, а может, он сейчас находится у себя дома, на коннектикутской ферме, и испытывает одну из тех галлюцинаций, безукоризненная убедительность которых чуть не довела его до самоубийства прошлым летом. Начинает казаться, что его власть над собой почти так же слаба, как его влияние на другого Филипа Рота, которого он уже не хочет называть ни «другой Филип Рот», ни «самозванец», ни «двойник», а подбирает ему имя Мойше Пипик — беззлобно-унизительную кличку на идише, позаимствованную из комедии, которой была повседневная жизнь в непритязательном мире его детства, кличку, означающую в дословном переводе «Моисей Пупок», кличку, которая, как он надеется, кое-как прогонит параноидальное предчувствие, что тот, другой, силен и опасен.
На обратном пути из Рамаллы писателя спасает из совершенно жуткой засады, устроенной военными, молодой офицер, командир подразделения, опознавший в нем автора книги, которую по стечению обстоятельств он в этот самый день прочел. В качестве компенсации за безосновательное нападение военных лейтенант (его зовут Галь) лично отвозит писателя на джипе в его отель в арабском квартале Восточного Иерусалима, по дороге добровольно признаваясь человеку, которого явно очень уважает, в душевных метаниях из-за безнравственности своего положения, поскольку он сделался орудием милитаристской политики Израиля. В ответ писатель, сидя в джипе, принимается с обновленной энергией излагать идеи диаспоризма, находя эти речи такими же нелепыми, как свою лекцию в Рамалле, но все равно высказываясь с не меньшим пылом.
В отеле писатель обнаруживает, что Мойше Пипик, с легкостью притворившись Филипом Ротом перед портье, проник в его номер, где и дожидается, лежа на его кровати. Пипик требует, чтобы Рот отдал ему чек Смайлсбургера. Происходит горячая перепалка, а затем — спокойная, обманчиво-дружеская, даже проникновенная интерлюдия, во время которой Пипик делится своими приключениями в бытность частным детективом в Чикаго, но, когда писатель повторяет, что чек Смайлсбургера потерян, в Пипике вновь вскипает гнев, и в финале эпизода Пипик, обуянный яростью, подпавший под власть истерии, демонстрирует писателю свой эрегированный член, а писатель выталкивает, практически выдавливает Пипика из номера в коридор.
Вконец переволновавшись из-за назревающего хаоса, писатель решает первым же утренним авиарейсом бежать из Израиля в Лондон и, забаррикадировав дверь номера, чтобы оградить себя в равной мере как от возвращения Пипика, так и от собственной беспомощности перед его провокациями, усаживается за письменный стол у окна, чтобы составить несколько последних вопросов для интервью Аппельфельда (он намерен завезти эти вопросы Аппельфельду домой, когда на рассвете отправится в аэропорт). В окно ему удается увидеть несколько сотен израильских солдат, которые в тупике неподалеку от отеля рассаживаются по автобусам, чтобы выступить в мятежные городки на Западном берегу. А прямо под своим окном он видит полдюжины арабов в масках, которые воровато снуют взад-вперед, перенося камни с одного конца улочки на другой; составив свои вопросы для Аппельфельда, он решает, что должен сообщить об этих людях с камнями израильским властям.
Однако сразу после безуспешной попытки дозвониться в полицию он слышит, как спутница Пипика, рыдая, шепчет из-за забаррикадированной двери, что Пипик, которого она упорно именует Филипом (что для писателя унизительно), вернулся в отель «Царь Давид» и теперь замышляет вместе с еврейскими боевиками-ортодоксами похищение сына Демьянюка, чтобы держать в плену и калечить, пока его отец не признает себя «Иваном Грозным». Она просовывает под дверь матерчатую звезду типа тех, которые во время войны европейские евреи поневоле носили как опознавательный знак, а когда она говорит писателю, что Мойше Пипик получил ту звезду в Гданьске в подарок от Леха Валенсы и с тех пор носит ее под одеждой, писатель находит это крайне оскорбительным, теряет власть над своими эмоциями и в очередной раз понимает, что его захлестывает то же самое безумие, ради избавления от которого он уже было решил сбежать из Иерусалима.