Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:
— Ваш крест, — сказал я, — вы его несете перед собой, а не на спине.
— Иногда и впрямь так кажется. На работе врачи все время ко мне невзначай прижимались. В любом случае в школе я всю жизнь была неуспевающей, а тут вдруг, несмотря на титьки и все остальное, начала учиться нормально. И читала Библию. Мне нравилось все это насчет «умереть для себя, чтобы жить для Бога». Я и так чувствовала себя говном, а это было как бы подтверждение моих ощущений: да, я и вправду говно. Я никчемная, я ничто, а Бог — Всё. В этом может быть очень много страсти. Просто вообразите, что кто-то так сильно вас любил, что умер за вас. Любовь на всю катушку.
— Вы все это приняли близко к сердцу.
— О, совершенно верно. Словно про меня сказано. Да, да. Я обожала молиться. Страстно переживала, молилась, и любила Бога, и впадала в экстаз. Помню, я приучала себя ни
Куда она подевала все свои «типа» и «вот так-то вот»? Куда подевалась давешняя медсестра — шлюховатая, говорящая все напрямик? Теперь она лепетала нежно, как примерный десятилетний ребенок, тараторила невинным чистым голоском милой и умненькой десятилетней девочки, только что обнаружившей, как приятно сообщать людям полезные сведения. Казалось, передо мной девочка весом килограммов тридцать, еще не достигшая пубертата, которая только что выучилась говорить красиво, а у себя дома помогает маме печь пирог — таким свежим был ее голосок, согретый всем этим вниманием. Казалось, она щебечет, помогая папе мыть машину в воскресный денек. Я словно слышал голос хиппушки с пышным бюстом, которая сидела за партой в начальной школе и пришла к Богу.
— Совесть? Почему? — спросил я у нее.
— Потому что я любила Бога не так сильно, как Он заслуживал. Совесть мучила меня за интерес к мирскому. Особенно когда я стала старше.
Я увидел, как мы вдвоем вытираем вымытые тарелки в Янгстауне, штат Огайо. Так кто она — моя дочь или моя жена? Вот каким абсурдным задником теперь дополнился двусмысленный первый план. В этой фазе мое сознание сделалось каким-то неуправляемым, но, впрочем, вообще чудо, что я до сих пор не задремал, что в четыре утра следующего дня она и я — и он — до сих пор не унялись, и что — еще одно чудо — я только сильнее подпадаю под их чары, пока слушаю ее длиннющую историю, которая ничего не может изменить, ни на йоту.
— К чему? — спросил я у нее. — К мирскому — это к чему?
— К своей внешности. Ко всякой ерунде. К своим друзьям. К развлекухе. К суетному. К себе самой. Мне не полагалось интересоваться собой. Вот я и решила пойти в медсестры. Мне не хотелось идти в медсестры, но быть медсестрой — значит быть самоотверженной, я могла делать что-то для ближнего и позабыть о своей внешности. Я могла служить Христу через свой труд медсестры. Тогда я все равно осталась бы на хорошем счету у Бога. Я вернулась на Средний Запад, в Чикаго стала прихожанкой одной новой церкви. Церкви Нового Завета. Мы все пытались следовать в земной жизни Христовым заветам. Возлюбить друг друга и принимать участие в жизни друг друга. Заботиться о своих братьях и сестрах. Это была сплошная лажа. На самом деле никто так не поступал, просто языком много трепали. Некоторые пробовали поступать по заветам. Но у них никогда ничего не получалось.
— И что же положило конец вашему христианству?
— Ну-у, я работала в больнице и стала сближаться с теми, с кем работала. Я обожала, когда мной интересовались, потому что я была неприкаянная сиротка. Но в двадцать пять лет! Я уже становилась старовата для неприкаянной сиротки. А потом один парень, с которым я закрутила, Уолтер Суини его звали… он умер. Тридцать четыре года. Такой молодой. Такой страстный. Всегда так. И он решил, будто Бог хочет, чтобы он постился. Страдания — это большое дело, понимаете, есть такая фишка у христианства, когда люди верят, что Господь попускает наши скорби, чтобы научить нас лучше служить Ему. У них это называется «избавляться от шлаков». Что ж, Уолтер Суини и вправду избавился от шлаков. Стал поститься, чтобы очиститься. Чтобы стать ближе к Богу. И умер. Я нашла его тело: он стоял на коленях у себя в комнате. И в меня это впечаталось навеки, и дало мне весь этот самый опыт. Умереть на коленях. Дальше некуда!
— Вы спали с Уолтером Суини.
— Угу. Он был первый. С пятнадцати до двадцати пяти я была непорочной. В пятнадцать я не была девственницей, но с пятнадцати до двадцати пяти даже на свидания не ходила ни разу. Потом сблизилась с Суини, а потом он умер, и я закрутила с другим мужчиной, женатым, из нашего прихода. Это тоже сыграло большую роль. Особенно потому, что его жена была моей хорошей подругой. Я не могла с этим жить. Не могла больше смотреть в лицо Богу и потому перестала молиться. Это длилось недолго — месяца два, наверно, — но достаточно долго, чтобы я похудела на семь кило. Я сама себя мучила из-за этого. Я ничего не имела против самой идеи секса. Никак не могла уразуметь, почему секс под запретом. И до сих пор не могу. С чего такой шум? Кого это колышет? Мне казалось, запрещать его совершенно бессмысленно. Я пошла к психотерапевту. Потому что у меня было суицидальное настроение. Но от психотерапевта не было толку. Семинар по христианской межличностной терапии. Некий Родни.
— Что такое «христианская межличностная терапия»?
— Да это просто Родни со всеми разговаривает. Тоже лажа. Но потом я встретила парня, который не был христианином, и закрутила с ним. И так, постепенно… Не знаю, как объяснить это еще более внятно. Я это переросла. Во всех смыслах.
— Значит, из церкви вас увел секс. Мужчины.
— Наверно, он-то и привел меня в церковь… И, да, наверно, он помог мне из церкви уйти.
— Вы ушли из мира мужчин, а потом вернулись в мир мужчин. По крайней мере, так вы рассказываете.
— Ну-у, мужчины и правда были частью мира, из которого я ушла. Но заодно я ушла из мира своей депрессивной семьи и мира, где жили, как в хаосе. А потом, когда мой характер достаточно окреп, я смогла что-то делать сама. Пошла учиться на медсестру. Для меня это был большой шаг, который увел меня от христианства. Христианство еще и давало мне возможность не думать. Возможность пойти к старейшинам и спросить их, что мне делать. И спросить у Бога. Когда мне перевалило за двадцать, я поняла, что Бог не отвечает. И что старейшины не умнее меня. Что я могу думать своей головой. И все равно христианство спасло меня от кучи заскоков. Побудило вернуться в школу, уберегло от наркотиков, от случайных связей. Как знать, куда бы я в итоге могла попасть?
— Сюда, — сказал я. — Вот сюда вы и могли в итоге попасть — туда, куда попали. С ним. Живете с ним, как в хаосе.
Ты здесь не для того, чтобы помочь ей разобраться в самой себе. Хватит углубляться. Ты — не семинар по еврейской межличностной терапии. Это только сегодня ночью так кажется. Заявился один пациент, целый час, пока длился сеанс, кормил тебя своим излюбленным враньем, а потом ушел, предварительно обнажившись, попозже материализовалась другая пациентка, завладела твоей подушкой и тоже взялась угощать тебя враньем, на сей раз уже своим излюбленным враньем. Олитературивание обыденной жизни, поэзия, которую ты слышишь в шоу Фила Донахью, истории, которые она, вероятно, слышит в шоу Донахью, а я сижу тут с таким видом, словно никогда не слыхал повесть о полоумной шиксе от самой Шехерезады полоумных шикс, словно больше тридцати лет назад не увяз самым патологическим образом в пафосности этой истории; нет-нет, сижу и слушаю, как будто мне это на роду написано. Если мне подворачивается какая-то история, любая история, я завороженно млею. Либо слушаю истории, либо рассказываю их. Они — всему начало.
— Христианство спасло меня от кучи заскоков, — сказала она, — но не от антисемитизма. Мне кажется, я по-настоящему втянулась в ненависть к евреям, когда была христианкой. Раньше это был просто дурацкий пунктик моей родни. Знаете, почему я возненавидела евреев? Потому что им не приходилось мириться со всей этой христианской ахинеей. Умри для себя, ты обязана себя убить, страдание учит тебя, как лучше служить Ему, — а они посмеивались над всеми нашими страданиями. Сделай так, чтобы в тебе жил Господь, а ты чтоб была всего лишь его сосудом. Вот я и стала никем, только сосудом, а евреи стали врачами, юристами и богачами. Посмеивались над нашими страданиями, и над Его страданиями — тоже. Послушайте, поймите меня правильно, я обожала чувствовать себя пустым местом. В смысле, и обожала, и терпеть не могла. Я могла быть тем, чем сама себя считала, — говном, и меня за это хвалили. Я носила клетчатые юбки, собирала волосы в конский хвост, ни с кем не трахалась, а евреи — все как на подбор, высоколобые, средний класс, — они-то трахались, они были образованные, проводили Рождество на Карибах, и я их ненавидела. Ненависть зародилась во мне, когда я была христианкой, а в больнице расцвела в полный рост. Теперь, глядя с высоты ААС, я понимаю: у меня была еще одна причина их ненавидеть. Их сплоченность — вот что я ненавидела. Их превосходство, то, что неевреи называют алчностью, — вот что я ненавидела. Их паранойя и их самозащита, то, что они всегда мыслят стратегически и осмотрительно, всегда по-умному: евреи бесили меня до остервенения уже тем, что они евреи. В общем, такое у меня получилось наследство от Иисуса. Пока не пришел Филип.