Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:
Взяв с женщины обещание, что она откроет ему, кто такой на самом деле Мойше Пипик, он отодвигает баррикаду и позволяет гостье протиснуться в комнату. Выясняется, что она тоже сбежала от Пипика и добралась на другой конец Иерусалима, чтобы заявиться к писателю не столько в надежде получить чек Смайлсбургера (хотя вначале она вяло пытается это сделать), и не столько чтобы убедить писателя предотвратить похищение молодого Демьянюка, но в надежде спрятаться от «кошмара антисемита», от парадоксальной ситуации — она попалась в ловушку фанатика, но не может оставить этого фанатика без попечения. Соблазнительно распростертая на кровати писателя (за эту ночь ее голова — уже вторая нежданная голова, делающая передышку на его подушке), в дешевом модном платье, при виде которого писатель равно сомневается и в своих, и в ее мотивах, она угощает его историей о своем пожизненном порабощении и о серии преображений: из нелюбимого ребенка в католической семье узколобых невежд — в бестолковую неприкаянную распутную хиппушку; из бестолковой неприкаянной распутной хиппушки — в целомудренную фундаменталистку, тупо покорную Иисусу; из целомудренной фундаменталистки, тупо покорной Иисусу— в отравленную встречами со смертью евреененавистницу, медсестру онкологического отделения; из отравленной смертью евреененавистницы, медсестры онкологического отделения — в послушную выздоравливающую антисемитку… А куда она двинется с этого последнего полустанка
Такова интрига вплоть до той минуты, когда писатель покидает женщину, все еще прискорбно путаясь во всем вышеописанном, и, подхватив чемодан, на цыпочках — чтобы не нарушить ее посткоитальный покой — бесшумно выскальзывает из интриги, руководствуясь тем резоном, что интрига в целом неправдоподобна, совершенно неосновательна, в слишком многих ключевых моментах полагается на маловероятные совпадения, не отличается внутренней последовательностью и не содержит даже слабых намеков на серьезное значение или предназначение. С самого начала сюжет в этой истории слишком уж легкомыслен, слишком уж, на его вкус, надуман, слишком причудлив, на каждом повороте — безумный галоп нелепейших событий, разум нигде не может найти точку опоры и взглянуть на ситуацию в правильной перспективе. Мало того, что помещенный в центр сюжетного водоворота двойник сам по себе совершенно невероятен, так вот вам еще несусветная потеря чека Смайлсбургера (а также нежданное появление чека Смайлсбургера и сам Луис Б. Смайлсбургер, этот deus ex machina из Борщевого пояса[45]), подталкивающая сюжет в каком-то неправдоподобном направлении и подтверждающая интуитивную догадку писателя, что эта история умышленно затеяна как розыгрыш, причем розыгрыш злой, если учесть тяготы еврейской жизни, о которых разглагольствует его антагонист.
А есть ли что-то дельное — ну, мало ли, а вдруг? — в антагонисте, задумавшем розыгрыш? Есть ли в его автопортрете черты, позволяющие счесть его глубоким, объемным персонажем? Профессия настоящего мачо. Имплант пениса. До нелепости открытая кража личности. Грандиозные логические обоснования. Лабильный тип характера. Истерическая мономания. Софистика, душевная боль, медсестра, зловещая гордость своей «неотличимостью» — все это в сумме дает человека, который пытается быть реальным, но понятия не имеет, как провернуть этот фокус, человека, который не знает, ни как быть выдуманным персонажем (и убедительно выдает себя за кого-то совершенно невыдуманного), ни как самореализоваться таким, каков он есть. Он не более способен подать себя как цельную, гармоничную натуру, или сделать из себя ошеломляющую, неразрешимую загадку, или хотя бы просто существовать в качестве непредсказуемой сатирической силы, чем создать цельную, связную, последовательную интригу, к которой всерьез отнесется взрослая аудитория. Его бытие в качестве антагониста — да и его бытие вообще — полностью зависит от писателя, чью скудную самость он присваивает, словно паразит, словно пират, дабы придать себе хоть видимость достоверности.
Но почему писатель, в свою очередь, присваивает — тоже словно пират — его черты? Вот вопрос, над которым бьется писатель, сидя в полной безопасности в такси, которое везет его через холмы в западной части Иерусалима и выезжает на шоссе, ведущее в аэропорт. Он бы нашел утешение, поверив, что его самозванство в роли своего же самозванца порождено эстетическим порывом придать трехмерность бытию картонного антагониста, постичь его силой воображения, сделать объективное субъективным, а субъективное — объективным; как-никак, именно за такой труд писателям платят деньги. Он бы нашел утешение, расценив свои спектакли в Рамалле перед Джорджем и в джипе перед Галем (а также страстный сеанс взаперти с медсестрой, увенчавшийся этим бессловесным вокальным облигато[46], с которым она бросилась в половодье наслаждения, плавными гортанными приливами и отливами, одновременно хриплыми и журчащими, чем-то средним между трелями древесной жабы и мурлыканьем кошки, роскошно подчеркнувшим блаженный оргазм и все еще звучавшим, подобно голосу сирены, в его ушах спустя много часов) как триумф смелой, спонтанной, дерзкой живучести над паранойей и страхом, как воодушевляющее проявление неиссякаемой игривости художника и безудержно-комичной приспособляемости. Он бы нашел утешение, полагая, что эти эпизоды исполнены той подлинной душевной свободы, которая ему все-таки свойственна, что в самозванстве воплотилась совершенно своеобычная форма его стойкости, которая на нынешнем жизненном этапе не должна вызывать у него ни удивления, ни стыда. Он бы нашел утешение, если бы думал, что вовсе не предавался патологическим играм во взрывоопасной ситуации (с Джорджем, Галем или Бедой) и не отравил свой разум инъекцией того же экстремизма, которого так страшится и от которого сейчас бежит, а ответил на вызов Мойше Пипика именно с тем пародийным бунтарством, которого тот заслуживает. Он бы нашел утешение, полагая, что в пространстве сюжета, над которым он не имеет авторской власти, не уронил свое достоинство, не опозорился, а его крупные ляпы и просчеты — в основном, следствие сантиментов, чрезмерного сочувствия к хворям врага, а не того, что рассудок (его рассудок), ошалевший от параноидальной угрозы, неспособен изобрести эффективный контрзаговор, вобравший в себя это скудоумное пипиковское предприятие. Он бы нашел утешение во вполне естественном предположении, что, состязаясь с этим самозванцем на конкурсе рассказов (написанных в реалистичной традиции), настоящий писатель легко проявил бы недосягаемую для соперника изобретательность, одержав сокрушительные победы в таких номинациях, как «изощренность выразительных средств», «искусность эффектов», «хитроумие сюжета», «ироничная усложненность», «интеллектуальная увлекательность», «психологическая достоверность», «точность языка» и «общее правдоподобие», но вместо этого иерусалимская золотая медаль за «яркий реализм» ушла к недотепистому повествователю, не знающему равных по части полного равнодушия к традиционным критериям оценок во всех номинациях этого состязания. Его приемы насквозь фальшивы — какая-то истеричная карикатура на искусство иллюзии, его гиперболы подпитываются упертостью (а может, даже сумасшествием), гиперболизация возведена в принцип сочинительства, все преувеличивается в геометрической прогрессии, донельзя упрощается, отрывается от фактов, которые очевидны для разума и чувства, — и все равно он побеждает! Ну его ко всем чертям, пускай побеждает. Воспринимай его не как ужасного инкуба, который не вполне реален и фабрикует себя методами каннибала, не как демонического персонажа, который страдает амнезией, который прячется от себя в тебе и способен обрести самоощущение только в качестве кого-то другого, не как нечто полурожденное, или полуживое, или полубезумное, или как полушарлатана-полупсихопата, — воспринимай это раздвоенное существо как воплощение достигнутого успеха, коим он и является, и великодушно признай его победителем. Да, победа осталась за сюжетной интригой Пипика. Он побеждает, ты проигрываешь, езжай домой — лучше уступить Медаль за Яркий Реализм, пусть даже несправедливо, этому ополовиненному человеку, чем уступить в борьбе за восстановление своего душевного равновесия и, как уже случалось, потерять половину себя. Будет или не будет похищен и замучен сын Демьянюка в результате интриги Пипика, никак не зависит от того, останешься ты в Иерусалиме или вернешься в Лондон. Если это случится, пока ты находишься здесь, в газетах появится не только твое имя в качестве имени виновника, но заодно твой портрет и твоя биография на врезке; если же тебя здесь не будет, если ты уже улетишь, то, когда его выследят в пещерах у Мертвого моря и схватят заодно с пленником и бородатыми сообщниками, путаница сведется к минимуму. Его готовность осуществить на практике идею, которая лишь мелькнула в твоей голове, когда ты впервые увидел никем не охраняемого Демьянюка-младшего, вовсе не означает, что ты должен чувствовать себя виноватым, как бы рьяно на допросах он ни начал приписывать этот блестящий замысел тебе, уверяя, что сам он — всего лишь чикагский наемник, частный детектив, который за плату выступил подставным лицом в этой жестокой мелодраме о справедливости и возмездии, отравляющей разум своего автора — то есть меня. Разумеется, некоторые ему охотно поверят. И поверят с легкостью: они все свалят (конечно же, сочувственно вздыхая) на твое помешательство от хальциона, точь-в-точь как Джекилл сваливал вину на Хайда за свои проделки под воздействием зелья. «После того срыва, — скажут они, — он так и не оправился, и вот результат. Все это, конечно же, из-за срыва — раньше даже он не писал настолько чудовищно».
* * *
Но я так и не сбежал из этого мира, движимого пружиной интриги, в более приятное, подсознательно правдоподобное повествование, которое управляет само собой и сочиняется мной лично, — так и не добрался до аэропорта, не доехал даже до дома Аарона, а все потому, что в такси мне вспомнилась политическая карикатура, виденная мной в британских газетах во время ливанской войны, когда я жил в Лондоне: гнусная карикатура, изображение носатого еврея, который, кротко разводя руками и пожимая плечами, словно бы увиливая от ответственности, стоял на пирамиде, сложенной из убитых арабов. Предполагалось, что это карикатура на Менахема Бегина, тогдашнего премьер-министра Израиля, но в действительности то был совершенно реалистичный, однозначный образ жида, типичный для нацистской прессы. Эта карикатура и заставила меня повернуть обратно. Когда мы еще не слишком отдалились от Иерусалима — и десяти минут не проехали, — я велел таксисту отвезти меня обратно в город, в отель «Царь Давид». Когда он начнет нарезать тонкими ломтиками пальцы на ногах мальчика, подумал я, и отсылать их по одному в камеру Демьянюка, «Гардиан» выжмет из этой истории все, что сумеет. Адвокаты Демьянюка уже публично оспорили справедливость процесса, осмелившись заявить трем еврейским судьям в еврейском суде, что судебное преследование Джона Демьянюка за преступления, совершенные в Треблинке, похоже на дело Дрейфуса — ни больше, ни меньше. Разве это похищение не заострит внимание на мысли, которую в еще менее деликатной форме излагают на страницах западных газет американские и канадские украинцы, поддерживающие Демьянюка, а также его защитники с обоих флангов — и левые, и правые, когда утверждают, что ни один человек с фамилией на «-юк» не может рассчитывать на справедливость со стороны евреев, что Демьянюк для евреев — козел отпущения, что еврейское государство — государство беззакония, что «показательный процесс» в Иерусалиме призван закрепить миф о притеснениях, которым евреи пытаются оправдать свои действия, и что единственная цель евреев — месть. Чтобы заручиться сочувствием всего мира к своему подзащитному и одновременно аргументировать обвинения в предвзятости и пристрастности в адрес евреев, сторонники Демьянюка не могли бы придумать еще более гениальную пиар-акцию, чем то, что замыслил сделать Мойше Пипик, исступленно желая излить на меня свою ярость.
Не будь до омерзения очевидно, что именно я олицетворяю вызов, которым он вздумал потягаться, что это идиотское похищение, потенциально вредное для дела, пожалуй, еще более мучительного и будоражащего умы, чем его собственная затея, — плод его безоглядной одержимости мной, я бы, наверно, велел таксисту отвезти меня не в отель «Царь Давид», а прямо в иерусалимское управление полиции. Не будь у меня ощущения, что противник, во всем уступающий мне, унизительно околпачивал меня на каждом шагу, что, бездумно приняв чек от Смайлсбургера, я выказал себя еще большим растяпой, а позднее сглупил вконец, недооценив масштаб конфликта на Западном берегу и в темное время суток попавшись на шоссе из Рамаллы израильскому патрулю, не склонному церемониться при досмотре, я не решил бы, что теперь именно я, в одиночку, обязан дать окончательный бой этому мерзавцу. Положить конец его умопомешательству. И своему умопомешательству. Я же поначалу переоценил его опасность. Чтобы разделаться с Мойше Пипиком, сказал я себе, не обязательно вызывать израильских морпехов. Он и так одной ногой в могиле. Достаточно легкого толчка, и… Элементарно: раздави его.
Раздави его. Я был так зол, что возомнил, будто мне это по плечу. Четко сознавал, что сделать это — мой долг. Час пробил, начинается поединок лицом к лицу, один на один: подлинник против фальшака, человек ответственный против сумасброда, серьезный против верхогляда, стойкий против сломленного, разносторонний против мономана, состоявшийся против несостоявшегося, творец против эскаписта, образованный против неуча, благоразумный против фанатика, значительный против незначительного, созидающий против никчемного…
Такси осталось ждать меня на кольцевой дорожке у отеля «Царь Давид», а вооруженный охранник, дежуривший у входа — час был совсем ранний — проводил меня к стойке портье. Я сказал портье то же самое, что охраннику: меня ждет мистер Рот.
Портье улыбнулся:
— Ваш брат?
Я кивнул.
— Близнец.
Я снова кивнул. Пусть будет близнец.
— Его нет. Он покинул нас, — портье взглянул на настенные часы. — Ваш брат полчаса как уехал.
Слова Бабы Гичи, один в один!
— Они все уехали? — спросил я. — И наши кузены-ортодоксы тоже?
— Он был один, сэр.
— Нет. Не может быть. Я должен был встретиться здесь с ним и с нашими кузенами. Три бородача в кипах.
— Видимо, не сегодня, мистер Рот.
— Они вообще не появлялись?
— По-моему, нет, сэр.
— А он уехал. В четыре тридцать. И не вернется. И ничего не просил мне передать.
— Ничего, сэр.
— Он сказал, куда едет?
— По-моему, в Румынию.
— В четыре тридцать утра. Ну разумеется. А Меир Кахане случайно не заходил вчера вечером к моему брату? Знаете, о ком я говорю? Рав Меир Кахане?
— Я знаю, кто такой рав Кахане, сэр. Рав Кахане не приходил в наш отель.
Я спросил, можно ли воспользоваться телефоном в холле. Позвонил в «Американскую колонию» и попросил соединить меня с моим прежним номером. Когда я оплачивал счет, то сказал тамошнему портье, что моя жена спит и уедет утром. Но оказалось, что она уже уехала.
— Вы уверены? — спросил я портье.
— Мистер и миссис. Они оба уехали.
Я повесил трубку, выждал около минуты, снова позвонил в отель.
— Номер мистера Демьянюка, — сказал я.