Орленев
Шрифт:
виться с ролью, а играть в его переделке невозможно» 8. Как ви¬
дите, в то, что Достоевского можно играть, он теперь поверил,
загадку Раскольникова разгадал, от роли уже не отказывался, и
все его претензии относятся только к плохонькой пьесе Дельера.
А это уже вопрос не принципа, а техники.
Что же произошло? По словам Орленева, отчаявшись понять
душевную раздвоенность Раскольникова, он сделал последнюю
попытку — поехал в Финляндию,
снова стал читать роман Достоевского и однажды в бессонную
ночь увидел искаженное, как «перед припадком падучей», лицо
брата Александра, его «запекшиеся подергивающиеся губы и тик
правой щеки»9. С гримасы страдания и началось его открытие
роли. На рассвете он разбудил жену и сыграл сцену признания
Раскольникова в убийстве в конце шестой картины. Первая зри¬
тельница долго не могла прийти в себя: она была поражена нерв¬
ным напряжением этой сцены и в то же время ее замедлен¬
ностью, заторможенностью, истошностыо, выраженной не в крике,
а в глухой придушенной интонации. Ритм роли был схвачен, от
этой темы отчаяния уже можно было отталкиваться, теперь по¬
строились и предшествующие и последующие сцепы драмы. Образ
больного брата не раз служил Орлепеву моделью для его ролей,
но Юродивый в исторической хронике Островского и гимназист
в «Школьной паре» — это прежде всего повторение физической
природы несчастного безумца, его движений и мимики; мотив
психологический в тех случаях был последующим, вторичным.
А судорожная гримаса Раскольникова — это уже вторжение в его
внутренний мир, маска, за которой скрыта нечеловеческая
мука.
С этого времени он много работает над ролью, хотя ясного
плана игры у него еще нет. По убеждению Орленева, из всех
мук, которые испытывает Раскольников после убийства, самая
нестерпимая — мука его обособленности; это не только бремя оди¬
ночества, разъединения с людьми, ухода от них. Он теряет и са¬
мого себя, свое прошлое, свои мысли, все, что было до той ми¬
нуты, обозначившей черту. И время раскалывается для него на
два враждебных понятия — прежде и теперь. В процессе послед¬
него рабочего чтения романа Орленев несколько раз возвращался
к сцене на Николаевском мосту и внутреннему монологу Рас¬
кольникова, всматривающегося в давно знакомую ему панораму
Невы и сознающего необратимость происшедших с ним перемен:
«В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, пока¬
залось ему теперь все это прежнее прошлое, и прежние мысли, и
прежние задачи, и прежние темы,
эта панорама, и он сам, и всё, всё...» 10. Ужас этого отчуждения
обостряется еще потому, что у Раскольникова нет и будущего,
нет времени впереди.
Когда Пульхерия Александровна говорит своему Роде, что
только тем счастлива, что видит его, больше ей ничего не нужно,
он со смущением отвечает: «Полноте, маменька, успеем нагово¬
риться!» — и сразу спохватывается, какую грубую ложь он сказал.
Реальность ведь такова — «не только никогда теперь не при¬
дется ему успеть наговориться, но уже ни об чем больше, никогда
и пи с кем, нельзя ему теперь говорить» п. Впереди безмолвие и
пустота. Почему же, спрашивает себя Орленев, человек, вырван¬
ный из движения времени, про которого Достоевский написал, что
он, как ножницами, «отрезал себя от всех и всего», становится
еще несчастней, когда разделяет свою муку с другим человеком,
согласным идти с ним до самого конца? Почему любовь Сони, его
единственный шанс вернуться к жизни и к самому себе, приносит
ему страдание? (Узнав, как «много на нем было ее любви», он
испытал «странное и ужасное ощущение» 12.) Орленев понимал,
что объяснить это противоречие можно многими и разными при¬
чинами, тем, например, что в минуту встречи с Соней Расколь¬
ников не хочет признать себя окончательно сломленным, он еще
поборется в одиночку. Или его униженной гордостью — как же
скверно кончилась его «теорема». Или чувством жалости к Соне —
в какой круговорот она будет втянута, и т. д. В общем, объяснить
противоречие можно, а можно ли его примирить?
Ответ Орленева был неожиданный: а нужно ли это примире¬
ние? Может быть, в самой природе Раскольникова есть хаос и
раздор? Догадка Орленева направляет его мысль по другому
руслу. Да, ему ближе «главный ум» Мышкина, чем диалектика
Раскольникова, кончающаяся кровью. Да, он не может согла¬
ситься с делением рода человеческого на Магометов и Наполео¬
нов, представляющих биологический вид в его высшем взлете, и
всех прочих — бессильных трепещущих тварей. Да, ему ближе
страдальцы Мармеладовы, чем честолюбивые умники Раскольни¬
ковы. Но не зря все лето и осень он читал «Преступление и нака¬
зание». Теперь в пугавшей его трагической раздвоенности героя
романа он открывает свою тему: в Раскольникове сходятся бог и
дьявол и ведут непримиримо жестокую борьбу, причем бог не