Орлы и ангелы
Шрифт:
Урод, сказала она, это я понимаю.
В поезде я четыре раза бегал в уборную, а потом уснул. Когда на какой-то станции я проснулся, глаза у меня так заплыли, что я ничего не различал вокруг и не понял, где мы находимся. Но почувствовал, что Джесси спит, положив голову мне на сгиб руки. Пересадок в Милане и в Париже я просто-напросто не помню. Знаю только, что Джесси откуда-то притащила воду, а я, попив, тут же снова помчался в отхожее место.
В Вене Росс встречал нас на Западном вокзале. Он передал Шерше прозрачный пластиковый пакет, в котором
В больнице меня положили под капельницу и влили мне пять с половиной литров воды. Врач позволил мне посмотреть на себя в зеркало: кожа у меня была морщинистой, как у старика. Он сказал, что я едва не умер от обезвоживания.
Через неделю мать на «даймлере» забрала меня из больницы. По окончании каникул ни Шерша, ни Джесси в интернат не вернулись, и всего через несколько дней я понял, что по уши влюбился в нее.
14
ШАГИ И ЖЕСТЫ
Сквозь маленькое квадратное лестничное окно мне видна луна, полузатонувшая в тучах, как на дне соусницы. Солнце оставило ей небеса сырыми и измятыми, да и светит оно только затем, чтобы дать ей еще часа два поспать. Часа два блаженной полной темени и относительного покоя.
Я провожу рукой по волосам и обнаруживаю собачью слюну, оставленную Жаком Шираком, когда он меня расталкивал. Я спал, опершись о диктофон, и в плечо впечатались его очертания с узнаваемыми клавишами «пуск», «стоп» и «перемотка». Надо пройтись и не возвращаться с улицы, пока это клеймо не рассосется.
Кухня кажется теснее привычного, за крошечным столиком мирно щебечут аж четыре персоны. Умолкают, едва я вырастаю в дверном проеме. Мне трудно различать повернувшиеся ко мне лица, они расплываются и сливаются воедино. Через какое-то время опознаю парик Клары и козлиную бородку звукооператора. Запах университетского стойла висит в воздухе. С одной Кларой это не так заметно, а когда их четверо, получается семинар по какой-нибудь ерундистике вроде общественно-нравственных последствий коллективного вмешательства в постиндустриальный мир с присущей ему системой ценностей. Изучающие право, напротив, никогда не кажутся студентами, уже в первом семестре они зовут друг друга коллегами и хорошо одеваются, потому что каждый новый день означает для них новую автопрезентацию.
Брякаю брикетом о стол перед Кларой. Мороженое с лесными ягодами.
Принес тебе кое-что, говорю.
Можно сказать, мне жаль прерывать молчание, мы уже начали к нему привыкать. Может быть, имело смысл потянуть его и дальше, чтобы насладиться внезапно открывшейся невозможностью обменяться хотя бы парой слов. Мороженое я купил на другой заправке и другого сорта, чем в прошлый раз.
Поздравляю тебя с днем рождения, говорю.
Бред какой-то, отвечает Клара.
За спиной у нее открытое окошко, и она не оборачиваясь вышвыривает мороженое через плечо. Причем попадает. Вместе слушаем, как оно, шелестя бумажкой, шлепается об асфальт.
Большое спасибо, ласково говорит
Девица рядом со звукооператором пару раз квакает; должно быть, это смех. На мгновение мне удается сфокусировать на ней взгляд: белокожая и рыжеволосая, она напоминает мне Марию Хюйгстеттен. На спинке ее стула висит мужская куртка, огромная, как парус, и кажется, будто к плечам этой Офелии приставлена пара темных орлиных крыльев.
Это вот Том, говорит Клара, а эту вот, которая так похожа на твою бывшую секретаршу, зовут вовсе не Марией, а для разнообразия Сюзанной.
Разумеется, она побывала у меня на работе, хотя бы затем, чтобы поглядеть, как оно там все выглядит. Может быть, даже поговорила с Марией. Да какая, на хер, разница.
Хеллоу, выдыхает Сюзанна.
Ей самое большее двадцать два, и мне почему-то кажется, будто она смотрит на меня с восхищением. Может, мужчины за тридцать ее эротический идеал. На секунду задаюсь вопросом, не представила ли меня Клара сослуживцам как своего любовника.
Мне надо припудрить носик, говорю.
Из гостиной слышу, что они возобновили разговор. Злюсь. Злюсь все сильнее и сильнее, пока не вынюхиваю целый угол журнального столика; а тут уж дружелюбие переполняет меня, как вода — шлюз, и я взмываю на волне подобно челну, и створ ворот не преграда, и вот меня выносит в открытое море. Звукооператор Том входит в комнату.
Привет, старина, говорит он, давно не виделись.
Привет, старина, отвечаю, а не пошел бы ты на хер?
Я знаю эту комнату, знаю всю, знаю назубок и с завязанными глазами, неделями я бьюсь о ее стены, как красная рыбка в аквариуме в поисках пропитания. Вся эта квартира стала частью моего мозга, мои мысли витают здесь по углам, испаряются с кафельной плитки в ванной, выпадают в осадок на оконных стеклах; мои мысли мелются в кофемолке, морщинят ковер, трещат под пальцами у Клары, когда она работает на компьютере, как бесчисленные жучки, которых она давит и пишет дальше, давит и пишет дальше. Все здесь я освоил и в некотором смысле уестествил. А вот звукооператора Тома тут не было. Он вообще не отсюда.
И как раз когда я собираюсь высказать ему это, он вытаскивает из кармана какую-то вещицу и принимается возиться с нею. Это авторучка, толстая и трехцветная, желто-красно-синяя. Эта вещица притягивает меня, как будто во вселенной образовалась дыра, в которую уже в ближайшие секунды утянет все на свете — всю материю и все бытие.
Что это вы на меня так смотрите, спрашивает Том.
У меня нет времени отвечать, я жду продолжения. Жду, пока он не повернет ручку так, чтобы я смог определить, есть ли на ней надпись.
Есть. Та же самая. «I love Wien», причем слово «love» заменено сердечком. Я точно помню, где и когда видел эту вещицу в последний раз. У себя на бывшей квартире, на бывшей подставке под телефон, посреди разгрома, оставленного основательным обыском. Я чувствую, как мое лицо меняет очертания, словно его заливают тонким слоем быстро застывающего воска. И от ухмылки мне теперь не избавиться, она как прилипла к губам, так и останется на них навсегда.
Именно в таком виде и выскакиваю из комнаты, с отвращением неся приклеившуюся к губам ухмылку, как держат в руке, подальше от себя, вонючую тряпку. Чтобы выкинуть. А вот ухмылка остается, и с этим уже ничего не поделать.